— Ну, Устин Силантьевич, кажется вы довольны?
— Кого? Нет, постой, постой… — Устин чувствует, что не все ещё получил от одержанной победы. Можно ещё кое-что урвать. Он поднял с полу шапчонку, отряхнул её об колено. — Они меня на суд вызвали. Это значит я лошадей гонял, харчился, за постой платил. Пущай Ваницкий мне отступного заплатит. Сто рублёв значит, — и замер, испугался собственного размаха.
— Но… — начал было Бельков.
— Иначе в суд, — погрозился Устин.
— Ладно. — Бельков вынул платок и вытер шею. Дышал тяжело.
Устин пожалел: «Ишь, как его разобрало. Можно было двести просить».
— Триста тридцать семь… Триста тридцать восемь… Огненные багровые вихри метались перед глазами
Ваницкого. Хотелось ругаться, топать ногами. Аркадий Илларионович силой удерживал себя в кресле и, закрыв глаза, считал:
— Триста тридцать девять, триста сорок, триста сорок один.
Еще мать-смолянка[10] учила маленького Аркашу в минуту гнева считать. Мать давно умерла, но привычка глушить гнев, как в детстве, счетом, осталась.
Овладев собой, Ваницкий закурил папиросу и, только затянувшись, открыл глаза. Шкафы с книгами, огромный письменный стол. У стола с опущенной годовой стоял Бельков и мял в руках портфель. Иногда он робко поднимал глаза на хозяина и вздрагивал.
Ваницкий швырнул папиросу в окно и снова начал считать про себя: триста сорок два, триста сорок три…
После четырехсот заговорил тихо, ровно:
— Во-первых, садитесь, Бельков. Во-вторых… Во-вторых, объясните, сделайте милость, как мне расценивать, как понимать эту глупейшую историю с пятаком? Я вижу три объяснения: первое — вас подкупил Устин, и при осмотре вещественных доказательств вы не захотели увидеть, что дурак Сысой положил в потаенный знак пятак чеканки шестнадцатого года. Или, может быть, вы сами, нарочно, в угоду Устину подложили злосчастный пятак?
— Ва… ва… — залепетал Бельков, взмахнув руками.
— Слушайте до конца и попытайтесь избавиться от дурной привычки перебивать людей. Итак, первое — вас подкупил Устин Рогачёв. Второе…
Красные полосы вновь замелькали перед глазами Аркадия Илларионовича. Только досчитав до ста, он смог продолжать.
— Второе — вы стали настолько небрежны, что не дали себе труда хорошенько осмотреть вещественные доказательства. Отсюда я делаю вывод…
— Батюшка, Аркадий Илларионович, — попытался перебить Бельков. Руки его противно дрожали, глаза слезились. Он сидел сгорбленный, жалкий.
— Я вам не батюшка, — отрезал Ваницкий. — Вы мне в отцы годитесь. Тьфу…
Когда-то, когда Ваницкому было двадцать три года, Бельков отчитывал его:
— Вы хозяин. И когда вы, забросив дела, резвитесь с хористками, я только морщусь, а контора оплачивает ваши счета. Но вчера вы решили порезвиться в делах и ни с того ни с сего закупили бракованный лес. Будьте добры…
Тогда-то Бельков не просмотрел бы год чеканки злосчастного пятака. Тогда он шутя завладел бы Богомдарованным, а тут второй раз осечку дал. «Старая развалина», — подумал с неприязнью Ваницкий и сказал:
— Господин Бельков, вы когда-то учили меня, что деловой человек не должен слушаться сердца. Учили? Так вот. Если сегодня к вечеру вы не найдете совершенно верного способа приобрести Богомдарованный, считайте себя свободным. Будете получать пенсию полтораста в месяц. Передайте мой нижайший поклон вашей супруге.
Выпроводив Белькова, Ваницкий долго ходил по библиотеке, заложив за спину руки. Потом подошёл к столу, устало опустился в кресло, приложил к горячему лбу ладонь.
— Устал. Все к чертям: суды, устинов, текущие счета в банке. Я человек, а не раб, я хочу свободно дышать, располагать самим собой. Да, к черту все это, — хлопнул в ладоши и приказал вошедшему лакею — Вели закладывать лошадей в путевой экипаж и принеси мне сюда сапоги, охотничий костюм, ружья, словом, все, что нужно. На кухне чтоб быстро сообразили еду в дорогу. — Вскочил оживленный, помолодевший, подошёл к лакею, застывшему у двери. Лакей служил у него давно, лет шесть или семь, но сегодня Аркадий Илларионович впервые вгляделся в его лицо и был даже чуть удивлен, увидев у этого человека в ливрее, постоянно торчавшего возле двери, осмысленные глаза.
— Слушай, — он попытался вспомнить как зовут лакея, но не вспомнил, — слушай, друг, тебе ведь тоже, наверно, чертовски надоело сидеть у двери и ждать, когда господин Ваницкий хлопнет в ладоши? А? Да ты не молчи. Говори откровенно! Хочешь, я возьму тебя с собой на охоту?
Лакей заморгал глазами.
— Ну, ну, — подбадривал Аркадий Илларионович. Лакей смутился, повел глаза в сторону.
— Не могём мы эго, Аркадий Илларионыч.
— Чего не можешь, — переспросил Ваницкий. И понял: — ничего не может этот человек, всю жизнь просидевший у господских дверей. Ни стрелять не может, ни зверя следить не может и в тайгу не может выйти, так как не видит в этом нужды: или отвык от нее, или вообще ни разу не видел.
— Жаль, жаль. Значит, ничего ты не можешь? — переспросил Ваницкий.
— Так точно, как есть ничего.
— А ты знаешь, и я не могу. Сегодня приезжают французы, иди на конюшню и прикажи, чтоб к вечеру готовили три экипажа, а с охотой отставить. Понял? Раз понял, иди.
Поезд пришёл поздно вечером. Из вагона первого класса на мокрый перрон носильщики вынесли саквояжи, чемоданы. Затем вышел высокий, сухой старик в чёрном. Голову и плечи закрывал клетчатый длинный плед.
Старательно обходя лужи, Ваницкий пошел навстречу.
— Месье Пежен, добрый вечер.
— Не очень-то добрый, месье Ваницкий. Не очень-то добрый. У вас, я вижу, уже зима.
— Осень, месье Пежен. Говоря откровенно, я ждал вас месяц назад. Тогда было прелестное время, а сейчас — сами видите. Разрешите сразу же взять вас под опеку, — и крикнул Белькову: — Зонтики! Живо!
— Да, мы непредвиденно задержались в Донбассе. Разрешите представить вам — мой сын Жан Пежен младший, корреспондент «Эко де Пари»…
— Очень приятно. — Быстро оглядел подтянутую фигуру Пежена младшего. — Очень приятно. Вы спортсмен?
— Немного.
— Это поможет в нашем путешествии, месье Пежен. Сейчас самое трудное время для путешествий, бездорожье, но зато какая охота. Я приложу все усилия, чтоб вы не скучали.
— Месье Ваницкий, — мой друг месье Геллерстен.
— Очень приятно. Имел честь видеть ваши корабли, восхищался организацией труда на ваших заводах. Желаете ознакомиться с нашей Сибирью?
— Вы угадали, месье Ваницкий. Я только турист.
— Господа, экипажи нас ждут. Вещами займутся. Если вы не возражаете, утром тронемся в путь. Погода портится с каждым днём.
Уже несколько дней на Богомдарованном что-то неладное творилось с породой: она «потела», как говорили старатели. «Потела» самым настоящим образом, как потеет человек в жаркой бане.
Вначале среди «песков» появились слои красной глины «мясниги», вязкой, липучей. В ней самое золото. Она вышла во весь забой и стала «потеть». Ударишь её кайлой, кайла как в тесто войдет. Отковырнешь кусок — он блестит, будто маслом обмазан, а пройдет полминуты — и затуманится: мелкие капельки воды выступят из глины и она засеребрится, словно покрываясь росой.
Золота в «мясниге» вчетверо больше, чем в обычных «песках».
Узнав про «потение», Иван Иванович сразу приказал остановить работу в опасном забое.
— Это как так? — возмутился Симеон. — Да ты какой хошь закрывай, а этот оставь. Он мне самое золото гонит. Мне за него четыре забоя не надо.
— Может прорваться вода, Симеон Устиныч.
— С чего это вдруг? Да ты понимашь, какое золото в «мясниге»? Понимашь? Тогда и дурить перестань.
— Симеон Устицыч, не забывайте, что я управляющий.
— А я хозяин и плачу тебе деньги, а ты работай как надо, блюди хозяйскую выгоду.
— Хватит! Давай разговаривать начистоту, — Иван Иванович встал из-за стола. — Когда Устин Силантьевич уговаривал меня стать управляющим, он сказал: «Делай как знаешь, во всём тебя поддержу». А что получается? Для крепи, как и прежде, из лесосеки везут тонкомер. Хотел Аграфену поставить на промывалку — «нельзя: слабая». Теперь этот забой…
10
Смолянка — воспитанница Смольного института благородных девиц в Петербурге (прим, авт.).