Под предлогом помощи хозяйке Агнесса, которая не могла отделаться от чувства подавленности, овладевшего ею на этом странном празднике, встала и, выйдя на кухню, объявила Мано, что если та не позволит помогать ей, то уж лучше пусть сразу отпустит домой.
Теперь, когда Агнесса занялась делом, она довольно бодро шагала взад и вперед по душному залу с низким потолком, где на шафраново-желтом фоне местный художник изобразил купальщиц и матросов. И Агнесса невольно спрашивала себя, чего только не нагляделись эти стены в мирное время.
- Агнесса, - сказала Мано, придерживая ее за локоть в маленьком коридорчике, - не жалейте водки. У меня ее, надеюсь, хватит. А вино лучше потом. Водку эту я добыла у своего фармацевта в Кань, что поделаешь, все лучше, чем видеть похоронные лица. Мне не хочется, чтобы моя затея провалилась.
Однако дело пока не шло на лад и все хитроумные маневры оставались втуне. Мано задумала это сборище лишь затем, чтобы самой не сидеть сложа руки и не давать сидеть другим.
"Надо все-таки хоть что-нибудь организовать", - сказала она Агнессе еще в прошлом году. Тогда она не могла похвастаться особой удачей, но прошлогодний неуспех ее отнюдь не обескуражил. И ныне здесь, за столом, царила какая-то растерянность, против которой она тщетно пыталась бороться: сказывалось это и в случайном подборе гостей, и в этом неурочном часе, и в гнетущей обстановке странного полуподвальчика, и даже в выборе места встречи, ибо Мано решила собрать своих приглашенных в Марселе единственно потому, что он был на равном расстоянии от Виши и Кань, от Ниццы и Лиона. Та готовность, с которой друзья Мано откликнулись сразу на ее зов, несмотря на то что поезда ходили редко и были переполнены, свидетельствовала о великой заброшенности этих новоиспеченных южан, пребывавших в ожидании событий, ход которых от них не зависел.
Понемногу гости оживились - из-за водки, а также благодаря явному преобладанию женщин. Женщины заговорили о детях, о прислуге: в общем на сей раз из какого-то естественного чувства уважения перед празднично убранным столом вопросы пропитания не заслонили все прочее. Но женская беседа, интересовавшая далеко не всех гостей, еще не спасала положения. Невозможно было забыть окружающую действительность. Она чувствовалась и в самих разговорах, и в тех паузах, которые вдруг следовали за чьей-либо фразой и, казалось, будут длиться вечно. Весь этот вечер, на котором присутствовало так необычно мало мужчин, создавал впечатление какой-то неуверенности, неестественности, которые почти всегда сопровождают трапезы с чисто женским составом.
Одна из дам говорила больше всех и авторитетнее всех. Это была Тельма Леон-Мартен. С давних пор эта дама, когда-то довольно известная женевская щеголиха, мечтала играть роль в обществе, чему препятствовало весьма посредственное положение ее второго мужа. Первый муж, дипломат и притом хорошей школы, потерял терпение на пятнадцатом году супружества; он покинул Тельму в тридцатых годах просто потому, что ему опостылело слушать бесконечную, не прекращавшуюся даже в постели болтовню. Впрочем, и сама Тельма, которая как раз в те годы чувствовала себя в расцвете, предпочитала иметь менее заметного мужа. Карикатурист Сэм еще до первой войны, году в тринадцатом, увековечил ее в серии "Парижский зверинец", изобразив Тельму в виде совы-сипухи, ибо она была действительно довольно похожа на премиленькую совушку, и благодаря ее репутации назойливой болтушки прозвище "сипуха" пристало к ней навсегда. Не без труда она несколько раз добивалась и добилась наконец для своего мужа места начальника канцелярии, но истинный триумф поджидал ее супруга в июле сорокового года; она сделала Леон-Мартена министром на целые три недели, министром вишистского правительства, что удалось благодаря всеобщей неразберихе, последовавшей за разгромом.
Тельма утешала себя мыслью, что это лишь начальный этап, но этап многообещающий. После первого успеха она, по ее словам, решила ограничиться и ограничить своего мужа ролью наблюдателя. Чтобы как-то утишить мучивший ее зуд деятельности, она беспрерывно циркулировала между Парижем и Виши, между Виши и Парижем. И находила себе занятие в обеих зонах. В ее распоряжении был постоянный пропуск - аусвейс, о чем она не забывала сообщить всем и каждому. Так как на сегодняшнем вечере она была единственным человеком, побывавшим за демаркационной линией с тех пор, как немцы рассекли Францию надвое, гости, естественно, расспрашивали ее, как идет жизнь на том берегу, и она блистала описаниями Gross-Paris [Большой Париж (нем.).], где площадь Оперы украсили новые столбы с указателями.
- Это довольно внушительно, уверяю вас, это стоит посмотреть. Вы сразу видите, куда ехать: в сторону "Мажестик" или в направлении Аахена. Надписи, конечно, сделаны по-немецки. На каждом столбе вывешено двенадцать досок с указателями и с правой и с левой стороны, доски расположены одна над другой и увенчиваются стрелкой. Очень похоже на рождественскую елку, вырезанную из дерева. Невольно вспоминаешь прославленных нюрнбергских мастеров игрушки.
Переходя к описанию улицы Риволи, расцвеченной огромными флагами со свастикой, Тельма добавила, что, конечно, на первый взгляд это может кого-нибудь смутить, но вообще-то флаги лишь способствуют украшению улицы Риволи, всегда угнетавшей нас своей бесцветностью.
Мано все время была начеку и решила сразу же одернуть Тельму, если та открыто пустится в рассуждения о политике; впрочем, и сама рассказчица, не зная, каковы настроения ее сотрапезников, соблюдала известную осторожность. За плечами Тельмы был двадцатилетний опыт посещения политических салонов и высиживания в приемных; кроме того, она немало насмотрелась, курсируя из оккупированной в неоккупированную зону и наблюдая самых разных людей. И она без особого труда научилась не слишком выставлять напоказ истинные чувства, которые внушали ей немецкие оккупанты. Приемы ее маскировки были весьма несложны: так, например, она не скрывала, что пользуется постоянным аусвейсом, однако произносила это слово на французский лад "освез", хотя изъяснялась по-немецки вполне сносно. Мано, пригласившая журналистов, чтобы разузнать у них какие-нибудь новости, стала расспрашивать их насчет японской высадки. Но, очутившись перед малознакомой им аудиторией, эти представители укрывшейся в тылу прессы старались главным образом подчеркнуть свои муки изгнанников. Жизнь в Лионе, говорили они, для них истинная пытка, иной раз так не хватает парижского воздуха, что, кажется, вот-вот задохнешься, и только мысль о том, что твой долг сохранить живым дух свободной публицистики, помогает переносить тоску по столице и все тяготы существования ссыльных парижан, Они вспоминали французских писателей на чужбине: Жюля Валлеса в Лондоне, Виктора Гюго на Гернсейской скале, а во всем прочем просили не забывать, что первая их обязанность - хранить профессиональную тайну. К тому же они сразу почувствовали, что Тельма осведомлена куда лучше их, и решили, по-видимому, что самое разумное предоставить ей одной распространяться о событиях на Марианских и Филиппинских островах.