- Он в плену вот уже целых двадцать восемь, целых двадцать восемь месяцев, представляешь себе, Агнесса. Скоро будет два с половиной года этого существования, где все организовано для того, чтобы методически, постепенно лишить его активности, инициативы, возможности самому обо всем судить,
для того, чтобы обезличить его. Я уже не говорю об ужасных условиях, в которых его насильно держат: подстилка вместо постели, пища, которую собаки не станут есть... да, да, я знаю, что говорю... А холод: ведь в Саксонии ужасно холодно! Варварское отсутствие малейшего комфорта, и это он, он, который так любил удобства и уют, вынужден жить в таких условиях!- заключила она, выразив словами ту самую мысль, которая первой пришла в голову Агнессе, когда новость о том, что Симон в плену, стала ей известна на мысе Байю, и общность мыслей с матерью взволновала Агнессу.
- Отсутствие гигиены, - продолжала мать, - отсутствие ухода во время болезни. После двадцати восьми месяцев лишения любой пустяк может привести к... Ох! - простонала она, приложив руку к сердцу, как будто ее вдруг пронзила боль, и лицо, повернутое к онемевшей Агнессе, осветилось внутренним светом, придавшим чертам ее настоящее обаяние.
- Ох! Если бы мне разрешили заменить его там! Яростные рыдания судорожно сотрясли ее тело, как приступ кашля, голова бессильно упала на грудь, и она, сморкаясь, произнесла:
- О, если бы это было возможно!.. Я бы все, все вытерпела. Я была бы счастливее всех на свете.
Как только утихла эта жалоба, брошенная в пустоту, мать молча уставилась в угол, потом, вернувшись к действительности, вспомнила о присутствии дочери.
- А знаешь, от чего Симон особенно жестоко страдает? - продолжала она просветленным тоном, в котором звучала непоколебимая уверенность. - От того, что чувствует себя отрезанным от нас. Отрезанным от дела, от авеню Ван-Дейка, от дома, от детей, от всего, что составляет смысл его жизни. Я-то хорошо знаю Симона: прежде всего он живет для других. И вот его пересадили в этот лагерный мир, за тысячи лье от нас! Он в каждом письме пишет: "Что делается в конторе? Что делается на авеню Ван-Дейка, на площади Мальзерб?" Дает нам советы, указания и в следующем письме справляется, выполнили мы их или нет. Он хочет... хочет уцепиться за что-нибудь. Мы-то здесь считаем себя достойными жалости, а в его глазах мы потерянный рай.
Она с трудом поднялась со стула.
- Ну ладно, - проговорила она. - Давай кончать. Возьмемся сейчас за свитеры. Ничего другого мы, к сожалению, для него сделать не можем.
С помощью Агнессы она закончила уборку скорее, чем обычно. Тем временем вернулась домой Жанна-Симон, и Мари Буссардель предложила посидеть с ней.
- А который час? - вдруг спросила Агнесса. - Уже половина шестого? А вы не знаете, в котором часу закрывают мэрию? Нашу мэрию на Лиссабонской улице. Мне надо навести там справку.
- Все зависит от того, в какой вы обратитесь отдел, - сказала Жанна-Симон и, так как Агнесса не уточнила, в какой именно, добавила: Мэрию закрывают не раньше шести.
- Разрешите, я побегу?
- Только идите пешком по бульвару Мальзерб. Это скорее, чем на метро. Станция Мальзерб закрыта.
- Спасибо.
Агнесса вернулась домой лишь к обеду. К трапезе сошлись всего трое постоянных обитателей особняка: отец, мать и тетя Эмма.
После обеда они перешли в маленькую гостиную на втором этаже, и Агнесса сразу же, как о само собой разумеющемся, заговорила о необходимости собрать, вернее, учредить семейный совет, воспользовавшись ее кратким пребыванием в Париже. К сожалению, она не может больше задерживаться: ее ждет мыс Байю, да и зачем откладывать до следующего приезда назначение второго опекуна ее сына? Впервые с момента своего появления в родительском особняке Агнесса упомянула о Рено в присутствии отца и матери и теперь ждала, как подействуют на них эти слова. Но трое родственников молча слушали и смотрели на нее скорее выжидательно, чем удивленно; первым нарушил молчание отец Агнессы, подтвердив необходимость назначения второго опекуна и подчеркнув правомочность их теперешнего собрания.
Между четырьмя участниками этой сцены наступила минута, вообще редкая у Буссарделей и почти небывалая в истории их взаимоотношений с Агнессой, когда никто не пытался ни лицемерить, ни скрывать что-то. Трое родичей Агнессы дали ей понять, что ждали, когда она подымет этот вопрос, а Агнесса, которая славилась среди своих юридическим неведением, дала им понять в свою очередь, что тщательно изучила данный вопрос и знает, чего хочет. Эта предварительная семейная конференция заседала в гостиной, которая в течение полувека считалась бабусиной и где в годы своей юности Агнесса десятки раз представала пред ее очи. Окна были тщательно закрыты портьерами, и, как бы в предвидении близкой зимы, все кресла уже сдвинули полукругом к печушке, которой суждено было еще несколько дней пребывать в бездействии. Агнесса подумала, что их маленькая группка, среди которой она занимала полагающееся ей место, представляет собой последнее семейное каре авеню Ван-Дейка: прочие обитатели особняка или умерли, или переехали, Симон находится в плену, а у нее, в сущности, нет в Париже иного жилья, кроме этого.
Она предложила первым делом наметить шестерых участников семейного совета, без лишних процедур и без лишних споров, из представителей отцовской и материнской линии. - Мы тебя слушаем, - сказал отец.
Первой Агнесса назвала тетю Эмму, участие которой в совете предполагалось само собой. Потом попросила родителей самим подумать, кто из них двоих войдет в совет, и предложила дядю архивиста, если никто не будет возражать против его кандидатуры. Все вопросы были решены с небывалой легкостью. Мари Буссардель поспешила стушеваться в пользу мужа.