Агнесса представила себе, как она подходит к дому. Сегодня восточный ветер, и вряд ли Викторина решится встречать ее в порту с ребенком. Ничего, он подождет ее в своей теплой детской, среди игрушек. И затем ей представилось, как она ляжет рано, часов в девять, как оставит приоткрытой дверь из своей комнаты в детскую, как возместит сутки беспокойства и усталости оргией сна. Ее убаюкает гул моря; даже в эту пору Агнесса не закрывала окна, так прекрасно обогревались жилые комнаты ее дома. А порывам ветра, впрочем не таким уж частым и не очень чувствительным в нижнем этаже, противостояла металлическая сетка от мошкары, затягивающая окно; дом с маленьким участком укрывался в естественном амфитеатре, за которым сразу начинались густые заросли острова, и был обращен прямо к югу.
При этой мысли, при возникновении мирного образа благополучной Агнессы, который был создан ее собственным воображением, она даже выпрямилась. Снова ей пришел на ум Париж, золотая решетка парка Монсо, особняк на авеню Ван-Дейка, все ее родичи. Не погрешила ли она против истины минувшей ночью в беседе с Мано? Не погрешила ли против справедливости? Она не могла не почувствовать, что Мано внутренне противится ее излияниям, хотя безропотно выслушала ее рассказ о семейных распрях, и этот простой по видимости факт бросал какой-то неприятный свет на самый рассказ, настораживал, особенно в этот час среди этих пустынных провансальских полей, которые вели к дому и которые не знали оккупации. Сомнения быть не могло, Агнесса, сама того не сознавая, описала факты довольно тенденциозным образом. Нет, невозможно свести ее разрыв с Буссарделями к тем побуждениям и событиям, о которых она говорила сегодня ночью. Просто невозможно представить себе, что шла война, страна пережила разгром, оккупацию, десять наций попали под нацистское ярмо, полтора миллиона оказались в плену, триста тысяч никогда уже не вернутся, а она, Агнесса Буссардель, не может примириться со своими близкими из-за такой малости.
Мыс Байю на сей раз обманул ее, не наградил долгожданным покоем. Начать с того, что в первую ночь возвращения Агнесса почти не спала. Вместо оргии сна оргия воспоминаний.
Она сразу забылась, поддавшись нечеловеческой усталости, но проснулась уже через два часа с бьющимся сердцем, с тяжелой головой, где вихрем кружились обрывки кошмара. Она стала перелистывать книгу, но читать не смогла. Перешла в соседнюю комнату, тут была устроена детская, и с минуту смотрела, как спит ее мальчик. Неисчерпаемо было наслаждение этим чудом зрелищем спящего Рокки. Во сне как-то исчезало сходство с его отцом, с Норманом, каким она увидела его в университете в Беркли. В жилах Нормана было несколько капель индейской крови, и Рокки унаследовал от отца зрачки агатовой черноты, этот пристальный взгляд, в котором было что-то от неподвижности минерала, что-то тревожившее мать. Но сейчас тонкая изогнутая щеточка ресниц, защищавшая его сон и неприкосновенность его тайны, придавала лицу ребенка французскую мягкость.
Агнесса вернулась в спальню, затем перешла в кабинет, осторожно прикрыв за собой дверь. Был уже первый час. Агнесса вспомнила, что в половине первого утра Би-би-си ведет передачу на французском языке для лагерей военнопленных. Обычно Агнесса не слушала этой передачи. Демагогический тон дикторов, почему-то принятый для этих специальных передач, самый отбор информации, замалчивание некоторых новостей, не скрывавшихся в других передачах того же Би-би-си, выспренние поучения, а иногда шуточки - все было слишком явно, неприкрыто и коробило ее, было оскорбительным, по ее мнению, для людей, попавших в немецкий плен. Если она и старалась поймать лондонское радио, то не для того, чтобы слушать вот эти россказни. Вообще она предпочитала Сотенса, а верила по-настоящему лишь Рене Пейо. Однако же сегодня она настроилась на соль-соль-соль-ми-бемоль {Начальные ноты "Пятой симфонии" Бетховена.- РЕД.}, предвещавшие слова: "Говорит Лондон", и продравшись через бурю забивки, прослушала от начала до конца передачу для военнопленных, - пожалуй, не так уж глупы были три-четыре каламбура, равно как и заключительная песенка.
В действительности же слушала она невнимательно. Насупив брови, она старалась угадать, кто из ее родичей мужского пола мог по возрасту попасть за колючую проволоку. Прошлой ночью за рождественским столом она говорила предположительно о родственниках, томившихся в плену, и теперь это предположение приобретало некую реальность. Но "ее" пленные не имели ни имени, ни лица, так и не облекались плотью и кровью. В самом деле, как знать, кто из ее кузенов угодил в лапы врагу? Она думала только о кузенах, не сомневаясь, что родные братья сумели выпутаться. Симон - благодаря своему чину и необыкновенно изощренному чувству самосохранения, Валентин - потому, что, хотя у него и не было большого чина, получил в период странной войны назначение в Цензурный комитет. "Итак, -думала Агнесса, - кузены, но кто именно?" Только со стороны дяди Теодора у нее было целых три кузена: Гастон, Поль и Рауль Буссардели. Но если первый вышел из призывного возраста, то в отношении двух других это было вполне возможно. А со стороны Оскара Буссарделя? Или со стороны Жарно? Гуйю? Выбор был большой, даже слишком. Все мужское население клана Буссарделей обступило ее в этой маленькой комнатке, в ее убежище, перед чуть шепчущим что-то радио. Агнесса старалась представить себе, как ее кузены, один или несколько, сидят в этот же самый час перед радио и слушают передачу где-нибудь в "офлаге" или "сталаге" {Сокращенно от Offizierlager - Офицерский лагерь и лагерь для рядовых (нем.)}. Три года назад все они, вместе с прочими родственниками, ополчились против Агнессы, но сегодня несколько напыщенных французских фраз, донесшихся из Лондона, протягивали новые нити близости между Агнессой и этими людьми. Людьми, которые даже и не подозревали о ее чувствах.