Оставшись один на один с экраном, я сперва растерялась, а потом решила начать новую жизнь: то есть попытаться мыслить самостоятельно. До сих пор помню мое первое независимое умозаключение. Боюсь ошибиться в названии фильма, но кадр был такой: важные дяди заседали в большом кабинете. Единственно кого я узнала немедленно - это Сталина, появление которого на экране сопровождалось бурей аплодисментов. Остальные личности были мне неизвестны и непонятны. Во время беседы самый толстый из дядь подошел к горящему камину и встал к нему спиной, но, внезапно почувствовав сильный жар, не то отскочил, не то вскрикнул. Короче, сделал что-то, вызвавшее смех в зале. "Он плохой", - обрадовалась я своему открытию, - "с хорошими такое не случается." Едва дождавшись конца фильма, я поделилась своей догадкой с мамой, и она подтвердила мою правоту. Толстяка звали Черчилль, и хотя он не был немцем, но не был и "нашим". Начался новый этап в моей зрительской биографии: этап самостоятельных выводов.
Но едва я ступила на этот путь, как жизнь подставила подножку. На экраны вышла французская комедия с мало вразумительным названием, которое сперва прозвучало для меня как "Скандал в кошмаре". Иностранные фильмы, как правило трофейные, редко появлялись на наших экранах в те годы. Зритель валил на них валом. Мы тоже пошли, причем на какой-то очень поздний сеанс. Детей, конечно, не пускали, и мама провела меня под полой своего пальто. С этим фильмом все было странно: и название (которое даже в правильном варианте - "Скандал в Клошмерле" - не стало понятней), и ночной сеанс, и мой контрабандный проход. Мне даже кажется, что картина шла не в обычном большом зале нашего домашнего кинотеатра "Ударник", а в маленьком зальце на первом этаже. Когда погас свет, началось то, к чему я вовсе не была готова: замелькали кадры, забегали, засуетились, затараторили многочисленные персонажи с непривычными именами. Не выдержав, я подергала маму за рукав, но она так смеялась, что даже не заметила моих приставаний. В зале стоял непрерывный хохот, в котором я при всем желании не могла принять участия. Чувствуя себя несчастной и покинутой, я принялась пристально следить за маминым лицом, надеясь хоть раз успеть вовремя хихикнуть. Не ведая толком о чем фильм, я понимала одно: когда все кончится, я не буду знать, что спросить. Мои обычные вопросы не годятся. По дороге домой я задала единственно возможный вопрос: "Про что кино?". "Про открытие общественной уборной", - сказали мне. Я в недоумении пожала плечами.
Нет, уж лучше ходить на наши картины, в которых я хоть как-то научилась разбираться. А однажды настолько осмелела, что даже попыталась высказать свое критическое отношение и на вопрос бабушки как мне новый фильм ответила небрежным: "Так себе". "Что-о-о?", - воскликнула она. "Люди старались, работали, тратили силы, время, чтоб ты, как буржуйская девчонка, привередничала и фыркала?!". Подобная реакция надолго отбила у меня охоту мыслить критически.
Мама тоже предпочитала хвалить все увиденное. Она следовала этому принципу до конца своей жизни и, покупая во время международных кинофестивалей сразу несколько абонементов, смотрела все подряд. На мои недоуменные вопросы отвечала: "Надо учиться во всем находить хорошее. Даже в слабой картине можно при желании найти что-то интересное: увидеть как живут люди, что носят, где отдыхают. Сходишь в кино и как будто в другой стране побывал." Но это уже о временах не столь отдаленных. А тогда много лет назад Москву огласил незабываемый клич Тарзана. Этот фильм был так же прост и ясен, как диалог главных действующих лиц: "Джейн - Тарзан. Тарзан Джейн." Мне даже удалось путем собственных наблюдений прийти к выводу, что не к чему волноваться и зажмуриваться, когда герои идут по краю пропасти, поскольку летят в нее только рабы и черные, что, впрочем, одно и то же.
Не помню раньше или позже "Тарзана", но был в моем детстве фильм, совершенно меня околдовавший. Шел он не в "Ударнике", а в клубе "Красные текстильщики", и назывался "Индийская гробница". Загадочная красота героев, их странная пластика, экзотические танцы, роскошные дворцы, белые слоны - все было настолько необычно, что вопросов не возникало. Тем более, что я привыкла задавать их только маме, а на "Индийскую гробницу" ходила с бабушкой и дедушкой. Выйдя после сеанса на улицу, мы медленно шли по заснеженной Москве. Я напевала, а дедушка насвистывал мелодию из фильма, которую помню до сих пор.
Но с одной картиной моего детства у меня установились особые, сложные и очень личные отношения. "Первоклассница" - "как много в этом звуке для сердца моего слилось...". Когда я впервые увидела этот фильм (а видела я его много-много раз) и вернулась домой возбужденная и полная впечатлений, мне рассказали историю, которая меня потрясла. Оказывается, Агния Барто, у которой мы с мамой часто бывали, посоветовала создателям фильма пригласить меня на главную роль. Кто-то из съемочной группы приезжал к нам для переговоров, но бабушка сказала свое категорическое: "Нет. Не дам калечить ребенка! Не позволю ломать ей жизнь!". Калечить и ломать - эти два слова не выходили у меня из головы. Каждый раз, когда я смотрела "Первоклассницу", я заново переживала свою трагедию: меня покалечили, мою жизнь сломали. Почти полностью позабыв фильм, я и сегодня отлично помню лицо той, которая снялась вместо меня. Звали ее Наташа Защипина. Сидя в темном кинозале, я постоянно испытывала синдром "Царевны-лягушки" и с трудом подавляла в себе желание сообщить всем и каждому: "Это я, я должна была играть в этом фильме. Это моя роль!". Однажды придя в гости к своему другу Юрке, я поделилась с ним своими переживаниями. "Наташа Защипина?, переспросил он небрежно. - Я ее отлично знаю. Она живет в моем дворе. Я даже вчера ее видел, и она рассказала мне свою историю." "Какую историю?", - спросила я, не веря своим ушам. "Ну про то, как она была в плену, как ее освободили." Я потеряла дар речи. Это уж слишком. Мало того, что она сыграла мою роль, она еще была в плену, у нее имелось какое-то прошлое. "Врет", - вдруг догадалась я. "Врет!", - сказала я громко. Но, взглянув на взбивавшую в это время клюквенный мусс Юркину маму и увидев, что она едва сдерживает смех, я поняла, что врет Юрка, а вовсе не Наташа Защипина.
Нет, мне не суждено было стать актрисой. Я осталась зрителем, но зрителем чутким, преданным, благодарным, неравнодушным. А это тоже совсем неплохая роль.
Не плачь! Ведь это понарошку.
Нам крутят старую киношку,
И в этом глупеньком кино
Живет какая-то Нино,
И кто-то любит эту крошку.
Решив убить себя всерьез,
Герой, едва из-под колес,
Вновь обретает голос сладкий...
Но ты дрожишь, как в лихорадке,
И задыхаешься от слез.
Царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной...
Наблюдать умиранье ремесел
Все равно, что себя хоронить.
Арсений Тарковский
В начале 50-х к нам домой регулярно ходил высокий, грузный, цыганского вида человек с мощными усами и золотым зубом. Держался он с достоинством, носил просторное пальто и широкополую шляпу. "Наш придворный сапожник", называли его домашние. Присев на стул и широко расставив ноги, цыган помещал между ними саквояж, насквозь пропахший кожей, клеем, гуталином, щелкал металлическими запорами и извлекал на свет наши помолодевшие и сияющие башмаки. Нет, не башмаки, а хрустальные туфельки так осторожно и бережно он ставил их перед нами.
Но главное, чудесный башмачник иногда приносил собственное изделие, творение своих рук. Я не была избалованным ребенком, но однажды потеряла голову. Передо мной явились коричневые лодочки с бантиком и изящным каблучком. Помня, что скромность - мое главное достоинство (высоко ценимое мамой), я молчала, не отрывая взгляда от туфель. Кончилось тем, что мастер сделал для меня другую пару - поменьше, и я носилась с ней как с писаной торбой. Больше носилась, чем носила: ставила возле себя, когда делала уроки, и держала рядом на стуле, ложась спать. Едва нога вырастала, появлялась новая пара - копия первой. Последнюю сносила в 56-м году. "Придворный сапожник" был волшебником. Он и платок из кармана вынимал, как фокусник: тянул, тянул, а тот не кончался. Да и можно ли было обычным платком вытереть широкую смуглую лысину и необъятный лоб?
Знали мы и другого сапожника, жившего на противоположной стороне улицы на первом этаже невысокого, типично замоскворецкого дома. В огромном кожаном фартуке он сидел возле окна (летом нараспашку открытого) и, мурлыча себе под нос, постукивал молотком, орудовал шилом, что-то смазывал или латал валенки. А мы, дети, стояли у окна и смотрели. "Свет только не загораживайте", - просил он. К нему шла вся наша улица: "Петрович, выручай". И выручал.