Выбрать главу

- Пусть, - Эльго снова приподнял голову. - Пусть их. Пусть себе лежат, не хозяин я им. И трупов я не ем. Ты это... не принимай всерьез. Я иногда дурачусь.

- Ага. Я так и поняла. - Потерла застывшие ноги, кое-как встала, отряхнулась. - Пойду я, Эльго. Мне еще до острова топать. Очень приятно было познакомиться.

- Мосток-то перейдешь? - ухмыльнулся пес. - Не бойся, что он раскачивается. Он крепкий. Его лет сто назад поставили, до сих пор, вишь, стоит.

- О, холера! - Я опустила занесенную было ногу.

- Кх, кх, кх! - развеселился паршивец. - Ладно, трусишка, переведу тебя. Держись за холку.

Глава 4

Стеклянная Башня

Одну ногу он поджал под себя, а другую спустил в воду. И босая ступня светилась в темной воде - парящая над бездной узкая фарфорово-голубая ступня с не по-людски длинными пальцами. Пальцы шевелились лениво, будто перебирали подводные струны, будто спящая рыба колыхала плавниками. И руки у него тоже светились, и лицо - они плыли в сумерках, свечение их таяло в поднимающемся тумане - кисти рук, два белых мотылька с треугольными крыльями, и склоненное лицо - прозрачный ночной цветок в чаще бессветных волос. В пальцах его мелькал маленький нож в форме птичьего перышка - Ирис только что срезал тростинку и теперь вертел в ней дырочки. Я наблюдала за ним, сидя на том же стволе повисшей над водою ивы, но с того безопасного места, под которым росли мята и валериана, а не аир и остролист.

Ирис поднял голову и приставил тростинку к губам. Потянулась нота, слабая и длинная, как росток, которому довелось проклюнуться из земли под бревном или доской. Сменил тональность - хрупкий коленчатый росток изогнулся в поисках света... опять смена тона, и опять - бледное тельце, притворяясь корнем, ищет выхода. Словно червь, раздвигает собственной плотью сырой мрак, питаясь сам собой, глоточек света, маленький глоточек, один вздох, один взгляд, разве можно так - помереть, едва родившись, не найдя выхода из родного дома?.. и снова первая, но теперь еле слышная нота - силы иссякают, а преграда оказалась слишком широка, не туда, значит, рос, надо в другую сторону, но сил не осталось...

Это не доска, думаю я, это кусок гнилой коры. Он широкий, но легкий, думаю я, поднажми, слышишь, попробуй вверх, а не в сторону, попробуй вверх... Ты же рожден расти вверх, что же ты стелешься, свет в любом случае наверху, так что давай, Ирис, дружочек, ты же не червяк со скорченным опухшим телом, ты прекрасный цветок - ну, давай же!

Но он сидит над водой - ссутулившись, приподняв острые плечи, и все тянет умирающую ноту, уже и звуком переставшую быть, так, одно дыхание осталось, да и того на донышке. И я уже хочу отнять у него свирель и взять эту несчастную ноту в полный голос - но тогда звук прервется, прервется как нить жизни, а меня сейчас не интересуют другие, те, которым повезло увидеть солнце сразу по рождении. Меня интересует этот несчастный изуродованный. Я не умею делать свирельки из тростника, поэтому я подхватываю голосом, обычным человечьим голосом, немного охриплым от волнения. Сначала лишь напряжением горла продолжая существование истаявшего звука, потом облекая звук в плоть, с каждым мгновением все более очевидную, и - я же сама умоляла его расти вверх - вывожу внятную музыкальную фразу. До, ре, ре диез. Фа, соль, соль диез. Фа, соль, фа...

Моего дыхания хватает еще на одну - и в этот момент свирель Ириса вступает, не позволяя мелодии прерваться.

Наш росток-неудачник наконец вырвался на свет, опрокинув препятствие, и распустил первую пару листьев.

И мне почему-то приятно и немножко стыдно от этой детской тайны, которую я сама себе сочинила, особенно от моего участия в ирисовой судьбе - словно ему действительно требовалась моя помощь. Я уже выползла на берег и теперь кукожилась между двух камней, стараясь унять дрожь. Надо было бы встать, чтобы ветер высушил платье, но я никак не могла заставить себя разогнуться. Ничего, полежим под камушком, пожалеем себя, благо никто не видит... Повспоминаем - это больнее и слаще страха, это занимает, увлекает с головой, поэтому - повспоминаем.

Ирис играет, запрокинув голову. Я молчу, не подпеваю: слишком сложно для меня. Он играет, опасно откидываясь, неустойчиво раскачиваясь на своем насесте, острые локти его пугают серый сырой туман, и туман сторонится, пятится, расчищая музыканту узкий колодец - от черного неба над головой и до черной воды под ногами. И та и другая чернота сияют звездами.

- Эй, ты живая? Эй, барышня?

Шлепок по щеке, потом по другой. Я открыла глаза и увидела занесенную ладонь. Отстранилась, стукнувшись спиной о камень.

- Ага, живая. Ну, здравствуй, красавица. Вот, смекаю, явишься ты к лодке рано или поздно. Решил подождать. И, гляди ж ты, не ошибся.

Даже в темноте были видны его великолепные веснушки. Он осклабился, блеснули зубы. Жутковато блеснули эти ровные человечьи зубы, не хуже зубов кладбищенского грима. Мне пришлось откашляться, прежде чем удалось внятно выговорить:

- Что ты здесь делаешь, Кукушонок?

- Дрова рублю.

- Что?

Он нагнулся, кулаком опираясь о камень у меня над головой.

- Барышня, - голос его был холоден и терпелив, - не знаю, как тя кличут. Давеча ты украла у меня лодку, барышня. Я искал свою лодку, и я ее нашел. Я чо подумал - куда может снести лодку без весел, на одном руле? Ежели остров обошла и в море вышла, то ее, сталбыть, вынесет на берег к Чистой Мели. А если не обошла остров, то так и так - где-нить туточки, на островке, целая или разбитая. Я нашел лодку. И воровку я тоже нашел.

От него пахло потом, теплом, едой. Это был полузабытый запах, будоражащий, неуместный, мирный, странный. Я сама когда-то принадлежала этому запаху.

- Я заплатила тебе, Кукушонок. Я бросила на причал золотую монету. Или тебе показалось мало?

Он сощурился, поджал губы. Не спеша присел на корточки - лица наши оказались вровень.

- Ты, барышня любезная, ври, да знай меру. Хватит мне зубы заговаривать, мантикор, мол, у нее в клетке... спит, мол, все время, рыбу жрет... Я тоже хорош, уши развесил. Купился как малой на байки глупые... мантикор, мол... с хвостом, в шипах...

Он вдруг замолчал. Он сидел передо мной на корточках, свесив до земли руки, в каждом кулаке - по горсти гальки. Рот его искривился, словно он съел что-то горькое.

- Я не врала, Ратер. Мантикор на самом деле существует. И я на самом деле бросила монету на причал.

Все было так, да не так. Я вспомнила - монета легла под ноги набежавшей толпе, а Ратер Кукушонок в это время уже барахтался в воде.

- Кто-то подобрал твои деньги, - сказала я. - Там, на причале, толпились люди. Кто-то взял монету.

- А мне что с того, что кто-то взял монету?

Щелк, щелк, щелк - сырая галька посыпалась у него из руки. Что-то напомнил мне этот звук... что-то неприятное, кладбищенское. Хотя почему, если кладбищенское, то сразу - неприятное? Вот Эльго, например, симпатичнейший собеседник. С чувством юмора. Я сказала примиряюще:

- Ну ладно, шут с ней, с монетой. Я тебе еще одну дам, хочешь? Золотую монету, за лодку, хорошо?

- Я не продавал тебе лодки.

- Золотая монета, Ратер старинная авра. Купишь две лодки, новые, да еще на гулянку хорошую останется.

Я собралась было залезть в кошель, но вспомнила, что сейчас там только серебро и медь. И свирелька моя золотая. А открывать при мальчишке грот...

- Нет уж, - прищурился Кукушонок. - Твое золото к утру превратится в битые черепки. Или в ворох листьев сухих. Слыхали такие байки, знаем.

- Так что же ты хочешь?

Пауза. Он отвел глаза. Звездная ночь - лицо его хорошо было видно. Широкие скулы, большой нос, большой рот, смешные брови - одна выше другой. Залитые тенью глазницы - как озерца, кончики ресниц, окрашенные звездным светом, словно тростник в стоячей воде. И взгляд из тени, когда он, надумав что-то, поднял глаза - неожиданный, близкий, тянущий.