Я посмотрела на эту тетрадь и подумала, что, если я смогу в ней писать, Анна вернется, но я не могла заставить себя протянуть руку и взять ручку. Я позвонила Молли. Когда она мне ответила, я поняла, что не смогу донести до нее то, что со мною происходит, что я не могу говорить с ней. Ее голос, как всегда жизнерадостный и практичный, звучал как кряканье какой-то непонятной птицы, и я услышала свой собственный голос, жизнерадостный и пустой.
Она спросила:
— Как твой американец?
А я ответила:
— Хорошо.
И я спросила:
— А как Томми?
Она сказала:
— Он только что подписался прочесть цикл лекций, он будет их читать по всей стране, лекции о шахтерской жизни, понимаешь ли. Жизнь Шахтера.
— Прекрасно.
— Вот-вот. Одновременно он поговаривает о том, что собирается отправиться сражаться в Алжир или на Кубу. Вчера их тут собралась целая орава, они все говорят, что надо куда-то ехать, надо биться, неважно, где какая революция, лишь бы революция.
Я сказала:
— Его жене это не понравится.
— Да, именно это я и сказала Томми, когда он, весь такой агрессивный, против меня восстал, предполагая, что я стану его удерживать. «Удерживать тебя буду не я, а твоя маленькая здравомыслящая женушка, — сказала я. — Считай, что я тебя уже благословила, — сказала я, — неважно — что за революция и где, поскольку совершенно очевидно, что для всех нас невыносима та жизнь, которую мы здесь ведем». Он ответил, что я настроена крайне негативно. Позже он позвонил мне, чтобы сказать, что, к сожалению, не сможет прямо сейчас отправиться сражаться, потому что он будет читать цикл лекций о Шахтерской Жизни. Анна, скажи мне, только я одна все это так воспринимаю? Мне кажется, что я живу внутри какого-то немыслимого фарса.
— Нет, не ты одна.
— Я знаю. И — тем хуже.
Я положила трубку аппарата. Отделявший меня от кровати пол вздымался и раздувался. Стены, казалось, втягивались внутрь комнаты, отделялись и уплывали прочь, в открытое пространство. На какое-то мгновение я осталась стоять в пустом пространстве, стен больше не было, я словно бы парила над разбомбленными зданиями. Я знала, что мне нужно добраться до кровати, поэтому я осторожно к ней пошла по вздыбленному полу. Дошла, легла. Но меня, Анны, там не было. А потом я заснула, хотя, когда я еще только уплывала, я уже знала, что это — не обычный сон. Я видела лежащее в кровати тело Анны. Я отступила немного в сторону, я наблюдала, мне было интересно, кто же сюда придет. Вежливо улыбаясь, вошла Мэрироуз, хорошенькая девушка, с личиком в ореоле светлых волос. Потом — Джордж Гунслоу, и миссис Бутби, и Джимми. Все эти люди остановились, посмотрели на Анну и отошли. А я стояла чуть поодаль и с интересом думала: «Кого же из них она примет?» Потом же я почуяла опасность, потому что вошел Пол, а он был мертв, и я увидела, с какой смертельно серьезной и многозначительной улыбкой он склоняется над Анной. Потом он начал в Анне растворяться, а я, крича от страха, стала пробиваться сквозь толпу индифферентных призраков к кровати, к Анне, к самой себе. Я билась, чтобы снова в нее войти. Я билась с холодом, с ужасным холодом. Мои руки и ноги оцепенели от холода, и Анна была холодной, потому что ее заполнил мертвый Пол. Я видела его холодную, смертельно серьезную улыбку на лице Анны. После упорной битвы, а это было битвой за мою жизнь, я проскользнула в саму себя, и я лежала холодная, холодная. Во сне я снова оказалась в «Машопи», но теперь все призраки были расставлены вокруг меня в строгом порядке, как звезды — каждая на своем месте, и призрак Пола был среди них, он был одним из них. В пыльном лунном свете мы сидели под эвкалиптами, запах сладкого разлитого вина щекотал нам ноздри, а огни отеля светили нам через дорогу. Это был уже обычный сон, и я знала, что, раз я могу его видеть, я избавлена от полного распада. Этот сон растаял и обернулся обманчивой болью ностальгии. Продолжая спать, я себе сказала: держись, не распадайся на куски, ты справишься, если ты сможешь добраться до синей тетради и начать в ней писать. Я ощущала инертность своей руки, холодной, неспособной взять ручку. Но вместо ручки там вдруг оказалось ружье. И я была не Анной, а солдатом. Я чувствовала, что на мне форма, но я ее не узнавала. Я стояла где-то, прохладной ночью, за моей спиной бесшумно двигались солдаты, они готовили еду. Я различала тихий звон металла, солдаты составляли ружья в козлы. Где-то передо мной был враг. Но я не знала — кто мой враг, не знала, за что я сражаюсь. Я увидела, что моя кожа — темная. Сначала я подумала, что я африканец или негр. Потом я различила темные поблескивающие волоски на моей бронзовой руке, сжимающей ружье с бликами лунного света на металле ствола. Я поняла, что я в Алжире, стою на склоне холма, я — алжирский солдат, и я сражаюсь с французами. Вместе с тем в голове этого солдата продолжал свою работу мозг Анны, и Анна думала: «Да, я буду убивать, я даже буду пытать людей, потому что это мой долг, но делать это я буду без всякой веры. Потому что больше невозможно в чем-то участвовать, сражаться, убивать, не понимая, что это лишь рождает новую тиранию. И все же необходимо сражаться и участвовать». Потом же разум Анны угас, подобно пламени свечи, погасшей от порыва ветра. Я была алжирцем, верящим, исполненным мужества веры. Ужас вошел в мой сон, потому что Анне снова грозил полный распад. Ужас выхватил меня из сновидения, я перестала быть часовым, стоящим в карауле, в лунном свете, пока его товарищи тихо хлопочут за его спиной, готовя себе пищу на кострах. Я оттолкнулась от сухой, пропахшей солнцем земли Алжира и оказалась в воздухе. Я летала во сне, и так давно мне делать этого не доводилось, что я чуть было не заплакала от счастья, какое это счастье, я снова во сне летаю. Суть таких полетов — это радость, радость легкого свободного движения. Я была высоко в небе, над Средиземноморьем, и я знала, что я могу отправиться куда угодно. Я себе велела лететь на Восток. Я хотела в Азию, хотела навестить крестьянина. Я летела невероятно высоко, подо мною проплывали моря и горы, я легко взбегала вверх и вперед по воздуху, быстро, невесомо ступая по нему. Я пролетела над огромными горами и оказалась над Китаем. Во сне я себе сказала: «Я здесь, потому что я хочу быть крестьянином, хочу быть среди других, таких же, как и я, крестьян». Я опустилась над деревней, увидела крестьян, работающих в поле. В их действиях читалась суровая целеустремленность, это меня к ним влекло. Я приказала своим ногам мягко опустить меня на землю. Радость этого сна была насыщеннее, ярче всего того, что доводилось мне раньше испытывать во сне, и эта радость была радостью свободы. Я спустилась на древнюю землю Китая, увидела крестьянку, стоящую у двери своей лачуги. Я подошла к ней, и, точно так же, как Пол, склоняясь, стоял совсем недавно над спящей Анной, стремясь стать ею, так и я стояла возле той крестьянки, стремясь в нее войти, стать ею. Это оказалось просто сделать. Она была молода, она была беременна, однако тяжелый труд уже начал делать свое дело, ее старить. Потом я осознала, что мозг Анны продолжает работать в этой женщине, в нем проносились механистические мысли, которые я сама классифицирую как «прогрессивные и либеральные». Я думала, что эта крестьянка представляет собой то-то и то-то, ее сформировало такое-то движение, такая-то война, такой вот опыт, я, посторонняя ей личность, навешивала на нее ярлыки. А потом разум Анны, как это было и на склоне холма в Алжире, начал мерцать и пропадать, угас. И я себе сказала: «Не дай ужасу перед полным растворением отпугнуть тебя и в этот раз, держись». Но ужас оказался слишком сильным. Он вытащил меня из крестьянки, я оказалась рядом с ней, я наблюдала, как она пошла через поля к работавшим там женщинам и мужчинам. Все они были одинаково одеты, их одежда была похожа на униформу. Теперь ужас уничтожил всю радость, мои ноги не слушались меня, они отказывались легко ступать по воздуху. Я отчаянно пыталась оттолкнуться от воздуха и полететь, пыталась перебраться через отделявшие меня от Европы черные горы; Европа же с того места, где я находилась, казалась крошечной ненужной бахромой, пришитой на краю огромного континента, болезнью, в которую я собиралась вновь вернуться, окунуться. Но я не могла взлететь, я не могла покинуть ту равнину и возделывающих ее землю крестьян, и страх, что я останусь там как в капкане, заставил меня проснуться. Я проснулась, дело уже клонилось к вечеру, комната заполнялась тьмой, транспорт ревел под окнами. Я проснулась другой, меня изменил опыт, мне довелось побыть другими людьми. Мне было наплевать на Анну, мне не хотелось ею быть. Из чувства долга я снова стала опостылевшей мне Анной, словно надела заляпанное жиром платье.