Иногда он забывает сказать, каким работящим был покойник, и тогда слышится чей-нибудь голос:
— Огород у него остался, сам картошку сажал…
— И ячмень поспел, тоже остался…
— Все оставил покойничек…
К вечеру жара усиливается, и смрад становится невыносимым. Он не дает дышать и наполняет весь дом, не помогает и ветерок, который все время продувает комнаты. Даже одежда пропиталась зловонием, и мужчины, чтобы подавить отвращение, то и дело прикладываются к каньясо. Поздно вечером спиртное кончается, и тогда индеец вынимает из тыквенного горшочка горсть монет, отсчитывает десять солей и просит кого-нибудь сходить принести «чего-нибудь покрепче».
— Надо, чтоб все было, как у людей… бедный Дамиан…
Когда сумерки сгустились, около покойника зажгли четыре свечи, — их дала донья Мельча, — а чтобы свечи не задуло ветром, устроили заслон из пончо. В другом конце галереи поставили две плошки с фитилями, опущенными в сало.
Порывы ветра рвут пламя, дрожащие тени то бросаются на стены, то отчаянно бьются на полу…
Где-то воют собаки.
После сытного ужина опять долго пьют и жуют коку. От фитилей падает мертвенно-бледный свет. И каньясо, которое в другое время вызывает разговоры, крики, смех и песни, теперь, когда в доме покойник, погружает всех в глубокое молчание. Чоло не умеют много говорить о своей беде. Сказали, что положено, и никто больше не откроет рта, пока не настанет время молиться.
Глухо шумит река. Трещит, заливается цикада, барабанит по листьям дождь. Его серебряные нити тускло поблескивают за галереей. Ночь покрыла долину черным, печальным саваном.
Опять слышится далекий лай собак, а какой-то маленький песик — видно, он прибежал сюда, увязавшись за своим хозяином, — вскакивает, подбегает к покойнику, обнюхивает его, потом громко лает на пляшущую на полу тень и протяжно, жалобно воет. Людей охватывает страх, и донья Мельча, выйдя на галерею, торопливо говорит:
— Давайте помолимся… видно, томится душа-то…
Все опускаются на колени — женщины поближе к покойнику, мужчины за ними. От закутанных в пончо фигур и взлохмаченных голов падают огромные тени. Искривленные скорбью, дрожащие губы выводят молитву: «Отче-е-е… е-е-е… на-а-а… и-и-и… ами-и-инь».
Голоса звучат приглушенно, уныло, и хотя они печальнее собачьего воя, горя и смерти, в них столько веры, что как-то легче становится на душе. Когда молитва кончается, мужчины опять садятся в сторонке, страх прошел, и снова заходила по кругу, из рук в руки, от губ к губам, большая тыква с каньясо.
Донья Мельча и другие женщины ушли в дом, чтобы помолиться за «плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих».
И вдруг ночную тишину разрывает пронзительный крик:
— Ума-а-а!.. Ума-а-а!..
Всполошились собаки.
— Ума-а-а!.. — кричит кто-то не своим голосом.
Что бы это такое могло быть? Не иначе как опять появилась пума, донья Мариана ведь говорила, что уже несколько ночей она шныряет около ее загона. Артуро помчался за своим револьвером, быстро вернулся, и вместе с Энкарной они исчезают в темноте.
— Ума-а-а!.. Ума-а-а!..
Собаки брешут на все голоса. И мы как-то сразу забываем о покойнике и о его душе — у всех на уме только эта зверюга да ее проделки. Даже при одной мысли о ней у нас кровь вскипает. Да и что такое покойник по сравнению с жизнью, жизнью бедной скотины, без которой человеку никак не обойтись и которую теперь надо уберечь во что бы то ни стало? Пока что пума взялась за коз, а потом, гляди, дойдет очередь до ослов и лошадей! Всех нас такое зло разобрало, что еще несколько человек, помянув Христа и всех святых угодников, подхватились и тоже побежали к дому доньи Марианы, угрожающе размахивая дубинами. Ночь черным-черна, пумы давно уж и след простыл, но какое это может иметь значение, если в людях столько боевого запала?
Время от времени до нас долетают крики, и мы с нетерпением ждем охотников. А когда по вершинам деревьев, с которых все еще падают запоздалые капли дождя, разливается молочно-розовый свет, мужчины возвращаются, недовольные и разочарованные.
— Ушла, проклятая, чтоб ей пусто было, и козу унесла…
— Ничего, в другой раз попадется…
Артуро вертит в руках свой ржавый револьвер и удивляется:
— Ведь я в нее пять пуль всадил, прямо в затылок…
Уже совсем рассвело, когда мы пришли на кладбище и стали копать могилу. А женщины уселись около тела индейца под развесистым апельсиновым деревом и принялись молиться.