— Эй!..
И не успел сказать больше ничего — острая боль пронзила шею. Он вскочил… Что-то холодное коснулось его плеча, и, оглянувшись, он заметил желтую, тонкую, юркую змейку. Она скользнула по смоковнице, переметнулась на соседнее дерево и, быстро перебираясь с ветки на ветку, исчезла в чаще леса — словно блеснул золотой шнур в густой листве…
Дон Освальдо замахал руками, закричал, и его спутники, не мешкая, подбежали.
— Змея… желтая змея, — повторяет инженер. — Она уползла вон туда…
Дрожащей рукой он показывает на деревья. Парни смотрят на зеленую стену леса, не проявляя ни малейшего желания броситься на поиски, они хорошо знают, что это бесполезно.
— Это гадюка, сеньор, интиуарака!
Немое отчаяние охватывает дона Освальдо. Как одинок и бессилен человек, если его укусила ядовитая змея здесь, во владениях Мараньона! Спастись? Но как? Присутствие людей ничего не значит, как будто их и нет. Есть только беспомощное, отравленное, умирающее тело. Жгучая боль ползет от шеи вниз по спине. Чоло не знают, что делать, нет ни лимонов, ни раскаленного железа, ни хотя бы головни. Можно бы надрезать рану, да ножи затупились.
— Дайте ваш нож, сеньор…
Инженер растерянно шарит по карманам и наконец достает нож. Пабло проводит им два раза крест-накрест по тому месту, где виден укус. Кровь хлещет ручьем, грубые руки с силой давят на края раны, но дон Освальдо чувствует, как немеют ступни ног, и прикосновение пальцев к ране не отзывается живой болью ни в ногах, ни в руках, ни в груди.
Лютая змея отчаяния обвилась вокруг сердца. Как нелепо распрощаться с жизнью в безвестности и одиночестве, в этом диком и нищем краю! Диком и нищем, хотя золота здесь видимо-невидимо. Как спастись? Как? Что могут сделать эти вдруг ослабевшие руки? Да и ноги уже не держат, онемели, будто свинцом налились.
Дон Освальдо, дрожа всем телом, опускается на землю, и холодный пот тяжелыми каплями стекает по его искаженному, бледному лицу. Перед глазами мелькают какие-то тени. Чоло смотрят на него молча. Пабло чистит окровавленный нож, а Хулиан жует коку, слегка постукивая по горшочку с известью. Они знают, что помочь уже ничем нельзя, слишком поздно, и потому спокойно ждут, когда юноша умрет. А он побледнел как покойник, но еще дышит, тяжело, шумно, и судорога сводит ему руки и ноги. Потом он затихает, рот кривится, глаза широко раскрываются, будто силятся что-то разглядеть за мутной пеленой. Но вот дыхание останавливается и взгляд тускнеет. Борьба окончена. Медленно, пока смерть еще хрипит где-то там внутри, опускаются веки. Словно закрылись дверные створки…
— Помер?
— Помер…
Хулиан и Пабло принесли тело дона Освальдо в Калемар на носилках, сплетенных из веток. Труп совсем почернел. На следующий день, после ночного бдения и молитв, его похоронили. Да… вот она, Золотая змея!
XVII. КОКА
Над делянкой коки перед моей хижиной гуляет ветер. Покачиваются кустики, листья поворачиваются то лицевой, то тыльной стороной, и кажется, будто по грядкам катятся волны. От бесконечной смены светлых и темных тонов у меня рябит в глазах, но я все смотрю и смотрю. Я сижу, забравшись с ногами на камень, и вижу, как темнеет напоенный пряными запахами воздух. Это пахнут листья коки, рассыпанные для просушки на соседних делянках. Время сбора уже пришло, но я все еще никак не могу взяться за дело — дрожат руки, во всем теле какая-то смертельная усталость.
А кока все колышется, глядя на мое горе, колышется, будто хочет что-то сказать. Ее ягоды приманили множество голубей, они перелетают с куста на куст, тычутся клювом в маленькие красные точки и поют, поют в такт биению моего сердца. Не знаю, вырывается ли эта печальная песня из моей груди или, наоборот, входит в нее, поют ли это голуби или я пою? Песня у нас одна, как ее разделишь? Раньше я первым собирал и сушил коку, первым укладывал ее в корзины и, нагрузив ослов, отправлялся со своим товаром в горные селения. А теперь я совсем раскис, никак не могу взять себя в руки, и, хотя в голове у меня мутится от этих зеленых волн и грустные песни голубей кажутся мне моими собственными песнями, больше всего выбивает меня из колеи кока — уж очень она стала горькой.
Это началось в один то ли прекрасный, то ли злосчастный день. И вот как это было.
Флоринда долго грустила. Потом опять стала распевать свои песенки, и я уверен, что именно мне посчастливилось первым услышать ее.
Как-то раз рано утром я отправился к реке, туда, где под самой скалой, от которой начинается наша долина, растет густой тростник, — надо было нарезать стебли для дудок. И вдруг слышу — кто-то поет, да так чисто и звонко, что показалось мне, будто это не голос человеческий, а солнечный свет над долиной разливается. Пошел я на этот голос, точно пес по следу своего хозяина, хотелось посмотреть, кто поет. Оказывается, это Флоринда, кончила стирать, разделась догола и купается в свое удовольствие. А выстиранные рубашки побросала на тростник, и от них лениво поднимается пар.