Выбрать главу

Жлудовкой Бойтэ, понятно, не родилась. Жила, найденная и пригретая Шакулой, как все. Ей было тринадцать лет, когда по льдам Чусовой покатилось вниз кровавое половодье пугачевщины. Воры только до Кашки дошли, где пировали и лютовали вместе с дядьями Осташиными, братьями Гусевыми. А кто уж придумал от Кашки за десять верст до Ёквы прокатиться, Осташа не знал. Может, и Гусевы, чтоб их в пекло за ребро волокли. Только эти гулебщики полтора дня в избе насильничали девчонку-вогулку. Разворотили ее, как быки — калитку. Девчонка-то выжила, только душу, видать, ей измолотили хуже, чем сноп цепами. И детей у нее уже быть не могло, а потому грех сокрытым мог остаться. Вот потихоньку-помаленьку всякий пропащий люд, что на сплавах по Чусовой с караванами бежал, и приучил вогулку грехом деньги добывать. И прозвали ее жлудовкой. Хоть и жалели, но брезговали за человека считать.

Батя как-то говорил, что за общий людской грех под святым именем царским пришел наказанием на Чусовую Пугач-антихрист, соблазнивший и обольстивший немало безвинного народу. И каждый из тех, кто выжил, за этот грех ответит, хоть и сам не грешил. По греху и Бойтэ Осташе близкой была: она честью расплатилась, и Осташа от поклепа колывановского — тоже честью. Может, это Осташу и зацепило в Ёкве?

Хотя, наверное, вряд ли. Плевал Осташа на все эти стариковские рассуждения. Грехи не оплакивать, а исправлять надо. В скитах — молитвой, а на сплаве — делом. Так батя учил. Пес его знает, чего Осташу при жлудовке держало.

«Все равно возьму свое и тогда домой поеду», — решил он.

Он караулил девчонку, не решаясь завалить ее в чуме или в дому. Не то чтобы Шакула его смущал, нет — он же заплатит, чего тогда смущаться? Прочие жители деревни его не беспокоили — все равно жлудовка не станет орать и звать на помощь. Заминка была в том, что до сих пор Осташа баб еще не пробовал. Дружки его уже отметились, тот же Никешка к примеру. А вот Осташе случай не подвернулся. По рассказам парней постарше Осташа все знал. Тот же Никешка, у которого женатые братья долго жили в отцовом дому еще не отделенные, чего только не растрепал, подглядывая по ночам. Да и в Кашке на игрищах Осташа достаточно погонялся за девками, задирая для смеху подолы. Но вот главного пока не случалось. И дело такое по первости надо было сделать подальше от чужих глаз и ушей — мало ли, какой позор выйдет.

…Третьим утром Бойтэ собралась в лес — то, что надо. Она уже ушла, а Осташа все решал, брать ему штуцер с собой или нет. На медведя можно напороться. Окрестные дивьи леса считались божелесьем — были отписаны от казны вогулам. Порубок здесь не велось, а потому и зверь уцелел невыбитый. Осташа побаивался, не засмеется ли Бойтэ: мол, ружжо-то взял меня уговаривать, да? Одними руками не справишься с девкой? Но Осташа в конце концов плюнул на свои опасения, забросил за спину тяжелый штуцер и побежал по тропке вдоль Ёквы вслед за вогулкой.

Во всей этой кутерьме с простудой он, оказывается, проглядел весну, вскипевшую зеленой пеной, — словно молоко, убежавшее из горшка, прокараулил. Маленькая, узкая Ёква шустро струилась сквозь урему, юлила на луговинах, подныривала под копны зеленых кустов или вдруг замирала тихим омутом, боязливо скосившим глаза на небо. А солнце словно нарвали на клочья и весело расшвыряли по лесу, и в солнечных пятнах свиристели и тилиликали пичуги. Высокие и заросшие горы, от тепла сытые, как послеобеденный вздох, подымались и справа, и слева, будто ладонями подгребали урему к речке. В небе качались вершины сосен, а над ними, как гуси, растянули белые слепящие крылья редкие облака.

Осташа шагал по узкой тропке в вогульском лесу, но ему совсем не было страшно. Заблудиться он не заблудится. Речка рядом — главная примета. Да и вообще, батя говорил, что у настоящего сплавщика глаз должен быть таким зорким и цепким, что в лесу заблудиться — стыд. А медведя, коли тот пожалует, он укокошит, если что. Осташа не верил в страшилки, что медведь подкрадывается незаметно, что коня обгоняет, что со склона кувырком скатывается. Медведь — он неуклюжий, глупый, малину жрет, грибы сырые. Башка как помойное ведро. Осташа вспоминал, как в детстве он с прочей ребятней ходил по весне за саранками. Искали сухие, ломкие дудки, рыли мокрую землю, набивали пазухи сладкими луковками, и непременно, рано или поздно, раздавался вопль: «Медведь!..» Огольцы россыпью мчались со склона в деревню, визжали и падали, вываливали добычу. А Осташа, похолодев от страха, все-таки оставался на месте, прижимаясь к какому-нибудь упавшему стволу, выжидал, потом осматривался, а затем собирал потерянные приятелями луковки и возвращался в деревню последним — гордым и с самым большим урожаем. Вот и весь «Медведь!..».

Страшнее, что рядом не просто речка, как родная веселая Кашка, а священная вогульская река — Ёква, которая течет с горы Высокой Ёквы, а «Ёква» — значит «Святая Мать». Так вогулы свои молебные горы называют. И здесь кругом в лесу от нечисти мленье, а на горе — кумирня, вокруг нее тын с черепами. За тыном стоят черные идолы, амбарчики на курьих ножках, в которых лежат деревянные мертвецы с красными, накрашенными ртами. Ну и пусть себе лежат. Осташа их не потревожит. Не боится же их некрещеная вогульская девчонка… Осташа споткнулся, будто ему оборотень под ноги кинулся. А где девчонка-то?

Осташа завертелся на месте. Впереди за листвой зеленел лужок, и Бойтэ на нем не было. Идти так быстро, чтобы скрыться в дальнем лесу, Бойтэ не могла. Только что Осташа видел, как мелькнула за деревьями ее светлая неподпоясанная рубашка. И вдруг он услышал позади себя легкий звук шагов.

Он тотчас юркнул за куст, цепляясь дулом штуцера, и повалился на землю. В просветах между корней он увидел босые ноги, прошлепавшие по тропинке. За кустом раздался тихий смешок, будто девчонка потешалась над тем, как она запутала парня.