Выбрать главу

родителей — те, кто при жизни знали Моав, утверждали, что девочка

многое взяла от матери, те же, кто прибыл в Рас-Сильван после ее смерти,

находили в Аламнэй поразительное сходство с отцом. Она точно вобрала в

себя наиболее выразительные черты обоих родителей, еще больше усилив

их контрастом с чертами другого: ее резвость, жар жизни, пылающий в

маленьком теле — во всем этом явно угадывались солнечные черты отца;

то же солнце, расцветившее светлые волосы Кравоя, сгустилось в ее

кудряшках, окрасив их удивительным огненно-рыжим цветом; оно же

усеяло темными веснушками чуть вздернутый носик. В открытом смугло-

загорелом личике эльфины не было и тени болезненной бледности,

окрашивавшей щеки лунной княжны, но глаза! — они несомненно были

глазами ее матери! Такие же широко расставленные и синие глаза, в

которые, словно в качестве лепты собственного характера маленькой

эльфы, влилась легкая прозелень, точно у морской волны. От матери ей

достались и острые скулы с узким подбородком, да еще цветочный запах,

заблудившийся в волосах — свежий, как аромат вербены.

— Ты еще не спишь, мое перышко? — ласково спросил Кравой,

присаживаясь на постель к Аламнэй и чувствуя, как его сердце теплеет,

точно отогретая птица.

Он и сам поражался, как сильно меняется его голос, стоит ему только

взглянуть на дочь. Он весь менялся! — любовь, затаенная в его сердце,

вдруг прорывалась наружу, захлестывая обоих. Почувствовав этот,

направленный на нее поток нежности, эльфина мигом подползла и

прижалась личиком к его рукаву, жмурясь от удовольствия.

— Нет, я ждала, когда ты придешь, — тихонько проговорила она; в тоне,

которым были произнесены обе фразы — его и ее — сквозило то же самое

ощущение глубины привязанности, что и давеча в храме Солнца. Кравой

любовно пригладил рыжие кудряшки.

— Ну надо же — если бы я знал, что тут такое дело, я бы пришел раньше!

— А ты разве не знал?!

Жрец солнца тихо рассмеялся.

— Ну, конечно, знал! Прости меня, я просто был очень занят…

Малышка умиротворенно вздохнула и прижалась покрепче к его руке,

радостно вдыхая знакомый дымный запах. Так они и сидели некоторое

время, ничего не говоря — видно было, что даже простое присутствие друг

друга доставляет им удовольствие.

Это и впрямь был удивительный семейный союз, хотя какой там союз! —

скорее уж роман! Даже самого Кравоя поражало то необыкновенное

чувство душевного единства, которое их объединяло: иногда ему даже

казалось, что эльфина — это часть его самого, самая нежная и уязвимая

часть, волшебным образом отделившаяся от его тела и решившая жить

своей жизнью. Нечто подобное он испытывал, лишь общаясь с Моав, и был

уверен, что это чувство уже не сможет повториться… Но оно повторилось

— в их дочери, маленькой крошке с рыжими, точно огонь, волосами и

глазами своей матери — чувство предельной искренности, открытости

сердца, обезоруживающей, находящейся за пределами любых оценок и

правил.

Его любовь к эльфине была тем сильнее и безрассуднее, что она была

единственным, что осталось от столь любимой им погибшей веллары. Ее

последний, прощальный дар — ему! — дар, превратившийся для него в

святыню, в смысл жизни, в любовь всей его жизни в том значении этих

слов, которое известно лишь немногим, — как он мог не беречь его! И от

этого ощущения благословенности, дарованности дочери он лелеял ее

вдвойне, называл «мое тонкое перышко» и баловал без меры, счастливый

оттого, что чувствовал себя нужным. И чувство это было более чем

взаимным, ибо если маленькая эльфина была смыслом жизни для него, то

он в свою очередь заключал в себе весь мир для нее. Он был для нее всем

— божеством, любимой игрушкой, самым прекрасным существом на свете,

бесподобным в своей красоте и доброте, а главное, тем, кем так редко

удается стать родителям для своих чад: ее другом. Она не просто любила

— она обожала его и доверяла ему одному. Едва завидев отца,

разражалась радостным визгом и со всех ног неслась к нему, залазила на

руки и пряталась на груди, чтобы он защитил ее от всего мира, пожалел,

приласкал — и он ласкал и жалел ее… А она таяла от счастья, раскрывая

перед его любящим взором все грани своей маленькой души — доверчивой

и в то же время почти до болезненности ранимой, ибо из-под ее обычного

озорства всегда сквозило нечто тревожное. Какой-то постоянный страх

словно кровил в ней тоненьким, почти незаметным для других, но видимым