Неся двойной груз, девушка настолько устала, что вовсе не помнила, как прошли они последние километры. Когда солнце, превратившись в огромный багровый круг, медленно опускалось за пламенеющий горизонт, они вышли из леса, и перед ними открылся просторный луг с длинной чередой стогов сена. Как заколдованные богатыри, поднимались стога, и в то время как подножия их уже тонули в сизоватой мгле густеющих сумерек, вершины еще золотели в лучах заката.
Совсем обессилевшие, спутники доплелись до ближайшего стога и почти без чувств повалились в луговое, прямо до головокружения пахнущее сено. Митрофан Ильич пробормотал: «Ради бога, ценности!» — и тут же забылся в тяжелом сне. Муся же долго не смыкала глаз. Зарыв мешок поглубже, она выкопала себе по другую сторону стога норку и улеглась в ней, с наслаждением чувствуя, как понемногу отходит усталость, отдыхает каждый натруженный мускул.
По восточной, еще темной кромке горизонта неясно вспыхивали и гасли тревожные огни разрывов. Там были свои.
Яркий серп луны, косо висевший в небе, напоминал елочную игрушку. И вдруг захотелось Мусе, захотелось «до ужаса», силой какого-нибудь сказочного волшебства перенестись отсюда, из этого страшного мира, где она все время чувствовала себя зверем, травимым охотниками, туда, где живет ее семья, снова стать маленькой и, как в детстве, уткнуться в теплые материнские колени. Казалось, в эту минуту она готова все отдать, всем пожертвовать за радость бездумно прижаться к матери, за прикосновение теплых родных губ.
— Мама, мамочка, мамуся! — прошептала девушка и вдруг, как-то сразу успокоившись, забыла о ноющих мускулах, о болезни Митрофана Ильича, о ценностях, которые надо нести, свернулась клубочком и заснула крепко, без снов…
Проснулась она, как и накануне, с тем же неясным ощущением тревоги. Утро уже розовело над каемкой молочного тумана и заметно сушило отсыревшие и потемневшие за ночь стога. Пронзительно чирикали небольшие пестрые птицы, густой дружной стайкой перелетавшие с места на место. Надсадно надрывались в сене кузнечики. Но чего-то не хватало среди этих привычных звуков, и, не угадав еще, чего именно, Муся тревожно соскользнула со стога. Митрофан Ильич еще спал, постанывая и тяжело всхрапывая. На соседней опушке девушка быстро набрала брусники, сделала из нее густой взвар, от одного аромата которого во рту появлялась обильная слюна, наварила картошки и только после этого разбудила старика. Он, слегка приподнявшись на локте, прислушался. Потом разом поник, глаза его наполнились слезами.
— Что с вами?
— Опоздали, — сказал он, хрипло вздохнув.
— Кто опоздал? Куда?
— Мы… мы опоздали… Канонада… Сегодня не слышно канонады.
Только тут догадалась Муся, чего с утра не хватало ей среди привычных звуков погожего утра.
— Может, затишье, снаряды вышли…
Митрофан Ильич мотнул головой:
— Нет. Ночью били часто. Сегодня день ясный… Муся, Мусенька, я так и не дошел до своих!..
За ночь старик точно высох. Глаза у него то неестественно сверкали лихорадочным блеском, то гасли и мутнели совсем уже по-старчески. Нос заострился, раздвоился на конце. На щеках сквозь седую щетину проступил такой яркий румянец, что тяжело было смотреть.
— Вот выдумывает!.. Слово даю, брусничного чаю напьетесь — и полегчает. А ну, чай пить, и никаких разговоров! Прохлаждаться некогда, идти пора.
Муся решительно усадила Митрофана Ильича, подбила ему под спину сена, заставила съесть пару картофелин и ломоть пресной лепешки, испеченной ею накануне на раскаленном камне.
— Попробуйте только не есть! Сказано: все силы на разгром врага. Так? Мы с вами важное дело делаем. Наши силы нужны? Нужны. Так вот и питайтесь, поддерживайте себя…
Муся трещала без умолку, хлопотала, пробовала даже шутить, но расшевелить спутника ей так и не удалось. Он лежал неподвижный, безучастный ко всему. Есть он почти не мог и только тоскливо поглядывал в сторону, откуда еще вчера слышалась канонада. Он знал, что повторяется приступ той жестокой болезни, избавиться от которой в прошлом помог ему доктор Гольдштейн. Знал он также, что если не достать лекарства, прописанного ему тогда, он уже больше не поднимется. Но где в лесу достать это лекарство? Как он сплоховал, забыв захватить его из дому! Все спешка, все спешка!
Больное тело требовало покоя. Хотелось улечься поудобнее, закрыть глаза и ждать смерти. Это было бы избавлением от мук. Но ценности!
Мысль о том, что он может умереть, не выполнив долга, не давала ему покоя. Столько уже пережито! Вчера еще так отчетливо слышал он каждый выстрел советских пушек. И вот из-за глупой случайности не может идти. Никогда еще чувство собственного бессилия не ужасало его так.
Старик попытался подняться, но, застонав, рухнул на сено.
— Товарищ Волкова! — торжественно обратился он к Мусе минутой позже, впервые за всю дорогу называя ее по фамилии. — Товарищ Волкова, мне уже не подняться… Нет, нет, молчи, я знаю… Забирай ценности и ступай, пока фронт не успел еще далеко отодвинуться. Забирай и иди… Это долг… Ступай, обо мне не беспокойся… Я умру как надо…
Мусю поразили даже не слова, а тон, каким они были произнесены.
— Хорошенькое дело — ступай! Да как вы смеете?… Выкиньте это из головы, слышите, сейчас же!
Серые губы Митрофана Ильича тронула печальная улыбка:
— Да, да, ступай… Вот ты действительно не имеешь права задерживаться…
— Глупости! — отрезала Муся. — Я вас подниму, слово даю. Что у вас такое? Чем вас лечили?
— Есть отличное лекарство… Гольдштейн мне прописал… Лекарство это быстро мне помогало, но оно… — он горько усмехнулся, — оно не растет на деревьях.
Митрофан Ильич устало закрыл глаза. От света их саднило, будто кто песку насыпал под веки. Говорить было тяжело.
Задумчиво сдвинув брови, Муся молчала. Потом, трижды повторив вслух трудное название лекарства, она мотнула головой и начала действовать. Сварила в котелке остаток картошки, размочила в кипятке твердую лепешку, набрала брусники. Завернув все это в полотенце, она положила узелок с пищей возле Митрофана Ильича и наставительно сказала:
— Вот вам еда на сегодня, обязательно скушайте.
Она продолжала готовиться к дороге. Достала из своего рюкзака платье, сунула его в холщовый мешок, с которым ходила на разведку, повязалась полотенцем, взяла суковатый посошок.
Старик с ласковой грустью следил за всеми этими приготовлениями.
— Дойдешь… расскажешь там… товарищу Чередникову: мол, не смог, не судьба… — Две большие мутные слезы вытекли из запавших глазниц и запутались в бороде. — Скажи, пусть худого не думают… Скажи: мол, старый Митрофан не запятнал…
Занимаясь приготовлениями, девушка с недоумением посматривала на спутника: «К чему это он? Бредит, что ли?» И вдруг, поняв, что это не бред, она не на шутку рассердилась:
— Да вы что, Митрофан Ильич? За кого вы меня принимаете? Чтобы я больного товарища в пути бросила! Да? Так вы думаете? Я же комсомолка!
Взгляд старика остановился на можжевеловом посошке, который она держала, на холщовой торбочке, висевшей у нее за плечами.
— Чудак вы! Я же в деревню, за лекарством. Может быть, у кого-нибудь найду, выпрошу, выменяю… Вот только где деревня? Далеко ли?
С сердитой заботливостью она стала внушать ему: без нее не подниматься, а если появятся на поляне люди, не подавать голоса и ни в коем случае не доставать мешка с ценностями, который она зарыла глубоко в сено. Старик попробовал было снова сказать, что ей надо торопиться перейти через фронт, но Муся так расшумелась, что он сконфуженно смолк. Она уложила его поудобнее, придвинула еду, замаскировала его сеном. Потом тщательно собрала натрушенные вокруг стога очески, отошла в сторону и, убедившись, что стог этот ничем не отличается от остальных, сказала тоном козы-мамаши из детской сказки: