Выбрать главу

Сердце Муси забилось. Вот подвиг, о котором она столько мечтала! Это не то, что нести по оккупированной земле мешок с этим нужным для страны, но — что поделаешь! — лично ей, Мусе Волковой, ненавистным золотом. Да, именно она спасет отряд! На нее можно положиться. Девушка взглянула на Николая — и точно в зеркало посмотрела. На широком открытом лице юноши было то же волнение, и он так же испытующе смотрел на Мусю, как она на него. Они согласно кивнули друг другу и, взявшись за руки, вместе шагнули к командиру.

И одновременно с ними, правда не с такими торжественно сияющими лицами, а буднично, деловито двинулись и другие, так что кольцо людей вокруг Рудакова стало тесным и плотным.

От костра донесся хрипловатый, раздраженный голос Черного:

— Товарищ Рудаков, меня не забудь! Не похвастаюсь, сам знаешь: лучшего пулеметчика, чем Черный, в отряде нет.

Рудаков растроганно смотрел на сплотившихся вокруг него людей. Он хорошо знал всех их и, вероятно, даже рассчитывал на такое единодушие.

— Товарищи, товарищи вы мои… — начал было командир, но тотчас же перешел на деловой тон: — Раз все согласны, я сам выберу… Вы двое — нет: у вас другое задание, не менее важное. — Он решительно отстранил Мусю и Николая.

— Товарищ командир, давай сюда! — требовал Черный. Держась за дерево, он поднялся и стоял, прислонившись спиной к стволу. — Будь отцом, дай Мирко помереть, как партизану положено, за Родину. — И, обращаясь к остальным, худой, черный, он, сверкая белками глаз, убеждал: — Какой я, к дьяволу, теперь партизан, с такими ногами? Обуза! Таскай, води меня… Дайте, ребята, жизнь дожить на большой скорости, не обижайте. Цыган Мирко советскую власть не подведет.

На него было тяжело смотреть. Всем хотелось, чтобы он скорее сел, но он продолжал стоять, вцепившись ногтями в кору сосны.

— Ладно, будь по-твоему, останешься, — сказал Рудаков.

Командир продолжал смотреть на людей, теснившихся у костра, и каждый коммунист, на кого падал его взгляд, подавался вперед. Командир на мгновение задумывался, затем взгляд его скользил дальше и останавливался на следующем.

Взволнованная Муся, вся внутренне напрягшись, широко раскрытыми глазами наблюдала за происходившим. Оказалось, что все эти люди, среди которых были и пожилые и семейные, так же как она и Николай, вызывались пойти на подвиг, только делали эго буднично, даже как бы стесняясь того, что волнуются, и стараясь подавить это волнение. Какой славный парень этот Черный! «Жизнь дожить на большой скорости»… Да, вот такие, как он, любящие жизнь, и идут на смертный бой. А Карпов! Девушка заметила, что лицо у старого партизана сегодня какое-то особенно бледное и торжественное. Вот он ждет, когда на него поглядит командир, и, не дождавшись, сам движется к нему:

— Меня, меня оставь, Степан Титыч! Не подведу железнодорожное племя!

Все обернулись. Карпов стоял подальше от костра, чем другие. Освещено было только его лицо. Партизаны хорошо знали ненависть этого человека к оккупантам, его мрачноватую, несгибаемую волю, его каменное упорство. Люди могли спокойно уходить, зная, что пока в этом сухом, жилистом немолодом теле бьется сердце, пока стреляет его пулемет, враг не подойдет к высотке. То же, должно быть, думал и Рудаков, ласково глядевший на своего старого товарища. У костра воцарилось напряженное молчание. Оно нарушалось только потрескиваньем догорающих веток да отдаленным постукиваньем саперных лопат.

Но вдруг, всех растолкав, прорвался в круг Василил Кузьмич Кулаков. Выскочил и загородил собой Карпова:

— Это почему ж такое тебя, скажи на милость? У тебя и внуки и дочка, вон она спит. Тебя! Придумал! А я на что? Я, брат, один, как семафор посередь поля, в жизни торчу… Меня, меня оставляй, командир! Дай Кузьмичу на старости лет послужить народу. А то выскочил: я! Ты, брат, дочку воспитывай. Вон ответь людям, на кого Юлочку бросить собрался. Надумал, выскочил… Ишь ты, какой горячий!

Даже в эту торжественную сцену Кузьмич ухитрился внести свою комическую суетливость. Он готов был шуметь и торговаться за право идти на это опасное, может быть последнее задание. Наступая на командира, он бил себя в грудь сухонькими кулачками и, сделав плаксивую гримасу, уверял:

— Пулемет, слава те господи, изучил досконально. Вон Николку Железнова спросите, вместе изучали… Эй, Никола-угодник, ты где? Засвидетельствуй командиру. Тоже завели порядок: держать Кузьмича на затычку, а как где что серьезное, так других. Что, мне до самой смерти стрелки переводить? Хитрые! Степан Титыч, сделай милость, пусти Кузьмича на выдвижение!

Рудаков обнял старика, прижал его к себе. Всегда холодные глаза командира, заставлявшие иной раз трепетать и самых неробких партизан, растроганно вглядывались в лицо Кузьмича, точно он хотел запечатлеть каждую его черточку.

Муся не выдержала. Она отошла от костра и из неосвещенной зоны наблюдала, как по очереди прощались партизаны с Кузьмичом и Черным.

Кузьмич вдруг что-то вспомнил, хлопотливо извлек из кармана предмет всеобщей зависти — длинный, туго набитый мешочек с крепким самосадом, отсыпал себе горсть, подумал, добавил еще, а мешочек сунул в руку первому попавшемуся партизану:

— Там поделите. Всем раздай, пусть дымят да Кузьмича вспоминают: дескать, был такой кривой черт, курец отчаянный…

Николай одним из последних прощался с остающимися. Он долго обнимал Кузьмича, точно не мог от него оторваться, а стариик сердито бормотал:

— Ступай, ступай, парень. И чтоб у меня в жизни не коптить, как головешка. Жми на всю железку… Ступай, тебе пора… И еще вот что: отвоюешь — таким, как есть, оставайся, жиром не заплывай… Ну, иди, иди. Жив будешь — отцу кланяйся. Не любил он меня, грешного. Ты скажи ему — вспоминал о нем Кузьмич при прощании… Ну, иди же ты, длинный дьявол! Ну тебя…

Старик почти оттолкнул Николая и сейчас же повернулся к нему спиной.

Николай подошел к Черному, но тот смотрел куда-то вверх и не заметил протянутой ему руки.

Последней прощалась Муся. Кузьмич не удержался и спаясничал, вытирая рукой рот:

— Эх, хоть в заключение жизни с хорошей девчонкой поцелуюсь!

Подмигнув зеленым глазом, он неловко ткнул Мусю губами в щеку, но девушка крепко поцеловала его в шершавые, растрескавшиеся губы.

Потом она подошла к Черному, хмуро стоявшему у дерева. Партизан крепко схватил ее руку холодными сильными пальцами и зашептал:

— И меня, и меня поцелуй! Поцелуй, девушка!.. Нет у меня никакой жены Зины, выдумал я жену Зину. Один я, как месяц в небе, никого у меня нет…

Муся невольно отпрянула, но сейчас же сдержалась, взяла Черного за плечи, заглянула ему в большие настороженные глаза.

— Не надо, уйди! — тихо сказал партизан, отводя ее руки. — Будь счастлива… Уйди…

Старый партизан, коновод Рудакова, подвел подседланного командирского коня и еще какую-то гнедую кобылу.

— Степан Титыч приказал вам оставить, — сказал он угрюмо, и в голосе его слышалось нескрываемое сожаление. — Уж вы их берегите, под пули-то не суйте… Куда привязать-то?

— А поди ты со своими конями! Ставь куда хочешь! — вспылил вдруг Черный и, подчеркнуто отвернувшись от девушки, закричал Кузьмичу: — Пулеметы и диски пусть сюда несут — сам осмотрю! А то сунут барахло какое…

Через полчаса, еще затемно, отряд быстро спустился с западного склона высотки на насыпь узкоколейки и тотчас же скрылся в горькой густой мгле. Некоторое время было еще слышно бряцание винтовок, сталкивающихся во тьме, фырканье и топот коней, дробный стук колес о шпалы, и наконец все стихло.

Николай, Муся и Толя сбежали с восточного склона, продрались сквозь заросли можжевельника и дикой малины и легко нашли глубокую осушительную канаву, спрыгнули нее и быстро пошли в ту сторону, где сквозь дым уже розовел, разгораясь все ярче и ярче, холодный погожий рассвет.

Когда поднялось солнце и первые лучи его, пронзив насквозь пласты дыма, побежали по болоту, золотя маленькие скрюченные березки, жидкие, чахоточные сосенки и верхушки кочек, — с запада, с лесистого холма, поднимавшегося из дыма как высокий остров и теперь сплошь залитого розоватым светом, послышался сухой сердитый треск пулеметных очередей. Он доносился уже издалека и слышался не громче, чем отзвуки его эха. Этот механический, обычно неприятный на слух звук Муся восприняла как нежное напутствие самоотверженных друзей, как великолепный гимн непобедимости партизанского братства и торжества духа советского человека.