— Да с чего ты взяла? Я просто хотел сказать, что мы часто не замечаем в природе самого интересного.
— Нет, верно, только об этом? Да? А я подумала… Ой, Коля, почему так медленно заживает эта проклятая нога? Почему?
— Заживет, заживет, всё в своё время… Вот смотри сюда…
Николай указал на растерзанную сосновую шишку, крепко забитую кем-то в пень, в лунку, выдолбленную между корой и стволом. Много таких совершенно размочаленных шишек и чешуек от них валялось на земле. Оказалось, что это кузница дятла. Это он таскал сюда свою добычу и зажимал в своеобразных тисочках, чтобы легче и удобнее было ему обрабатывать ее длинным клювом.
— А помнишь, как ты рассказывал об этом растении, что мух ловит? — спросила Муся, понемногу успокаиваясь.
— О росянке, да? — обрадовался партизан. — А как ты мне пуговицы пришивала, помнишь?
— Я тогда глядела на тебя и думала: «Как смеет предатель смотреть такими ясными глазами? Под ним земля гореть должна, ему каждое дерево проклятие шлет, каждый куст над ним насмехается…» А ты что думал? Ну, не отворачивайся, говори прямо: что тогда думал?
— Я то же самое о тебе думал, точь-в-точь… Кузьмич жужжит в ухо: «немецкие овчарки», «шпионки», а я не верю… Вопреки всему не верю, злюсь на себя, а не верю… Эх, Кузьмич, Кузьмич!..
Рванул ветер. С тонкой березки посыпались золотые червонцы и, покрутившись в воздухе, легли на бурую траву.
— Да, Кузьмич… — задумчиво отозвалась Муся.
Оба вздохнули.
Тяжело было думать, что, вероятно, уже никогда не услышать им больше дребезжащего тенорка старика, не увидеть хитрого мерцания его одинокого зеленого глаза…
И показалось Мусе, что Василия Кузьмича Кулакова знала она давным-давно, что много лет назад прошел через ее жизнь этот маленький, ершистый, противоречивый человек, многому ее научивший и на многое открывший ей глаза.
6
Обреченная на бездействие и неподвижность, Муся изо дня в день наблюдала, как менялся пейзаж вокруг их шалаша. Теперь, осенью, каждое дерево имело свой цвет, даже свой голос. Ярко-красными пятнами пламенели вершины осин. Червонным золотом убрались длинные космы березки, частой скороговоркой перешептывавшейся под ветром. Бурели листья приземистых липок, крупная листва орехового подлеска, который уже наполовину облетел, устилала подножия кустов яркими шуршащими коврами. Только крепкий, росший в низинах ивнячок был по-прежнему буйно зелен. Наперекор осенним ветрам и утренним заморозкам, он озорно махал своими еще пышными ветвями.
Девушка, часами сидевшая на своем пенечке, так изучила лес, что когда однажды после крепкого утренника, высушившего траву и густо посолившего ее инеем, бурно потекла с деревьев листва, она, не глядя, по шороху могла определить, падает ли это с бумажным шелестом сморщенный лист липы или, вертясь, как веретенца, летят листочки ив.
Быстро менявшиеся краски леса как бы отмечали время, проведенное партизанами в вынужденном бездействии. И когда Муся хотела загасить в себе одолевшую ее тоску, она отворачивалась от буйно ярких теперь лиственных деревьев и смотрела на неизменно зеленые сосны да на синие ели с запасом желтых шишек в пазухах ветвей на вершинах, где неустанно трудились хлопотливые, аккуратные белки, осыпая покатые плечи деревьев буроватой шелухой.
Внезапно открывшиеся перед девушкой богатство и красота среднерусской природы неразрывно связывались в ее сознании с понятием Родины. И чем больше нравилась девушке окружающая ее природа, тем нетерпеливее ждала она дня, когда наконец заживет проклятая рана и можно будет вновь продолжать трудный и опасный путь.
Однажды, вернувшись с озера с большой щукой, которую удалось без особого труда выловить в тине высыхающей заводи, Толя застал Мусю в слезах. Маленький партизан, очень гордый своей ловецкой победой, сразу вдруг растерялся. Пятнистая рыбина, висевшая у него на ивовом пруте, тяжело шмякнулась в траву. Для Толи Муся стояла где-то между героиней Отечественной войны 1812 года старостихой Марфой Кожиной и летчицей Полиной Осипенко. И вот, нате вам, сидит на пенечке, и слезы текут у нее по щекам! А лицо распухло, покраснело, оно даже как-то сразу стало некрасивым. Девушка не вытирала своих слез.
Толя постарался скрыть разочарование. Он сделал вид, что занят щукой и ничего не замечает, но понемногу в нем проснулась жалость. Почему она плачет, что ее расстроило?
Толя оставил щуку, сел на землю возле своей приятельницы. Муся по-детски шмыгнула носом.
— Сейчас пролетел караван журавлей… огромный, — глубоко вздохнув, сказала Муся. — Насчитала шестьдесят и сбилась. Косяком летели, ровным-ровным, и я подумала: вечером, наверное, будут там, за линией фронта, где всё как раньше и нет фашистов. Мама там, братья, сестричка… Вот и реву, как дура, — так туда хочется. Журавлям хорошо: поднялся повыше и лети — курлы-курлы-курлы… — Муся вытерла ладошкой щеки. — А тебе, Елочка, хочется домой? У тебя где мама с папой?
Толя вздрогнул, точно от удара; загорелое его лицо как-то даже сразу посерело.
— Мама там, — он махнул рукой на восток, — а отец… отца у меня нет… умер. — Вдруг он вскочил и вызывающе взглянул в лицо девушки. — Вру я! Отец жив, он нас бросил и не живет с нами. Понятно? И всё! Какой разговор!
Так вот в чем разгадка болезненной обидчивости этого порывистого паренька! Вот откуда грусть в его беспокойных, не по-детски серьезных глазах…
Муся попыталась притянуть Толю за руку:
— Чего же ты стыдишься, чудак!
— Я стыжусь? Вот еще! — Толя гордо поднял голову, но тотчас же печально опустил ее. — Вру я, стыжусь… У всех отцы, а у меня… Я всем говорю, что папа убит в финскую войну. Я только вам расскажу, ладно?
И, должно быть, мучимый желанием облегчить душу от тяжести, которую он обычно так мужественно скрывал, Толя скороговоркой, даже без своего обычного присловия «елки-палки», стал рассказывать печальную семейную историю, рассказывал и все время настороженно озирался, нет ли поблизости Николая.
7
Толя Златоустов — до войны ученик ремесленного училища — был сыном техника, работавшего на большом заводе. Были у него еще младший братишка и совсем маленькая сестричка, и жизнь их поначалу ничем не отличалась от жизни других ребят заводского пригородного поселка. Толя старательно учился, свободное время проводил в заводском пионерском дворце, на лето выезжал с лагерем на дачу и однажды, как отличник учебы и пионерский активист, побывал даже в Артеке, на берегу зеленого, шелковистого, ласкового моря.
Целиком поглощенный школой и детскими своими делами, он долго не замечал, как что-то неладное стало твориться в семье. Отец, бывший раньше домоседом, начал исчезать по вечерам. Мать, как-то сразу осунувшаяся и постаревшая, ходила с заплаканными глазами и иногда вдруг застывала у кухонного стола или у окна с иглой в руках, да так и сидела часами, тихо вздыхая, глядя куда-то в пространство.
Однажды Толя вернулся домой необычайно возбужденный. Был очень интересный пионерский вечер — встреча со знаменитым арктическим летчиком, прославленным Героем Советского Союза. И мальчик горел желанием поскорее рассказать своим об этом вечере и о собственном желании стать полярником. Но, войдя в комнату, он увидел, что мать, точно неживая, лежит на кровати, смотрит в потолок и даже не замечает, что братишка с сестренкой старательно разрисовывают чернилами клеенку на столе.
Толя бросился к матери:
— Что с тобой? Заболела, да? Позвонить в поликлинику? Врача?
Она не ответила, даже не повернулась к нему. Мальчик кинулся к телефону.
— Я позвоню папе в цех, ладно?
Губы матери дрогнули, подбородок съежился. Крупные слезы побежали по бледному виску, запутались в волосах.
— Не звони, сынка, папа не придет. Папа нас бросил, мы теперь одни, — тихо сказала мать и, уткнувшись лицом в подушку, вся затряслась.
Толя застыл у телефона. Он любил отца, и то, что сообщила мать, казалось ему настолько неестественным, обидным, что он сперва даже не поверил ей. Может быть, это ошибка? Может, мама понервничала, погорячилась, сказала это в запале после какой-нибудь ссоры?