Прежде чем ответить, Кеведо глубоко вздохнул:
— Обоих.
Я стал рядом с доном Франсиско и, не глядя на него, спросил:
— А что королева?
Спрошено было — не придерешься: почтительно и как бы вскользь, дети любопытны — что с них взять? Дон Франсиско обернулся и уставился на меня, будто буравя глазами.
— Королева, как всегда, прекрасна. Стала лучше изъясняться по-испански. — Он взглянул на капитана, а потом — снова на меня, и глаза его за стеклами очков заискрились весельем: — Еще бы, практикуется со своими камеристками… И сменинами тоже.
Сердце у меня заколотилось так, что я испугался, как бы мои спутники не услышали этих гулких ударов.
— А они сопровождают ее в этой поездке?
— А как же! Все до единой.
Улица поплыла у меня перед глазами. Она — здесь, в этом обворожительном городе! Я посмотрел по сторонам, дотянувшись взглядом до самой набережной, простершейся между городом и Гвадалквивиром: живописнейшее место — на другом берегу виднеется Триана, белеют паруса рыбачьих баркасов, добывающих сардину и креветок, снуют всяческие лодчонки, фелуки, ялики, гички и прочие мелкие суденышки, стоят на якорях королевские галеры, на ближнем к нам берегу зловеще высится, заслоняя собой обзор, замок инквизиции, а дальше — множество крупных кораблей вздымают к небесам целый лес мачт, парусов, флагов, тянутся ларьки и лотки торговцев, громоздятся кипы товаров, стучат молотки плотников, струятся дымки — это конопатят борта, чистят и смазывают днища.
Из памяти моей и по сию пору не изгладилось воспоминание о том, как еще ребенком я побывал на представлении комедии Лопе «Набережная в Севилье» в тот самый день, когда принц Уэльский и герцог Бекингем, обнажив шпаги, приняли сторону моего хозяина. И вот этот город, прекрасный и сам по себе, вдруг обрел волшебные, магические черты. Анхелика де Алькесар — здесь, и, быть может, мне удастся ее увидеть! Я покосился на капитана, опасаясь, не заметил ли он, какое душевное волнение охватило меня, но, по счастью, иные заботы томили Алатристе. Счетовод Ольямедилья, покончив со своими делами, приближался к нам и, побожусь, глядел так приветливо, словно мы явились его соборовать. Он был, как и прежде, в черном с ног до головы, украшенной черной шляпенкой с узкими полями и без перьев, реденькая эспаньолка отчего-то еще больше усиливала общее впечатление мышьей невзрачности, исходившее от этого малоприятного господина, чье брюзгливое лицо наводило на мысли о том, что с пищеварением у него не все благополучно.
— На кой черт нам сдался этот раскисляй? — пробормотал капитан.
Кеведо пожал плечами:
— Он здесь выполняет некое поручение… за ним стоит сам граф-герцог. От работы этого, как вы изволили выразиться, раскисляя, многие теряют сон и аппетит.
Ольямедилья сухо кивнул, и мы двинулись за ним следом к Трианским воротам.
— Что же у него за работа такая? — вполголоса спросил Алатристе.
— Говорю вам: он — счетовод. Счета сводит, а заодно — и счеты. Он, что называется, петрит в цифрах, равно как и в таможенных пошлинах и в прочей петрушке. С ним не шути.
— Кто-нибудь украл больше, чем положено?
— Такой всегда найдется.
Широкое поле шляпы затеняло лицо Алатристе, будто покрывая его маской, и оттого глаза, в которых отражалась залитая солнцем набережная, казались еще светлее, чем обычно.
— А нам-то что до всего этого?
— Я — не более чем посредник Меня ласкают при дворе, король смеется моим шпилькам, королева дарит мне улыбки… Оливаресу я сумел оказать важную услугу, и он о ней пока не забыл.
— Рад, что Фортуна соизволила наконец повернуться к вам лицом, дон Франсиско.
— Тс-с, не так громко. Эта дама подстроила мне столько каверз, что к ее милостям я недоверчив.
Алатристе с удовольствием разглядывал поэта:
— Так или иначе, вы стали настоящим придворным.
— Да перестаньте, капитан! — Кеведо беспокойно поскреб шею под брыжами. — Музы не любят острых блюд. Сейчас я — в фаворе, обрел известность, мои стихи звучат повсюду… Дошло до того, что мне приписывают даже те, что принадлежат перу гнусного педераста Гонгоры, чьи предки в рот не брали свинины и тачали сапоги в Кордове, где и получили дворянское достоинство… Он тут выпустил сборник своих виршей, которые я приветствовал залпом десятистиший… Кончаются так:
Когда начнет тебя стихами пучить, Не лиры звон — иной раздастся звук, Как долго будешь ты, желанный друг, Себя и нас стихоспражненьем мучить?
… Но возвращаясь к предметам более серьезным, скажу еще раз: Оливаресу сейчас выгодно иметь меня в союзниках. Он мне льстит и мною пользуется. И вас, капитан, привлекли по желанию самого графа-герцога, который вас помнит. Это одновременно и хорошо, и скверно: мы-то с вами знаем, что он за птица. Будем надеяться на лучшее. Кроме того, однажды вы сказали ему, что если он посодействует спасению Иньиго, то может рассчитывать на вас и вашу шпагу. Министр и этого не забыл.
Алатристе быстро взглянул на меня, потом задумчиво кивнул:
— Чертовски памятлив наш граф-герцог.
— Ну да. Когда ему это выгодно.
Мой хозяин посмотрел вслед счетоводу, который в нескольких шагах от нас, с независимым видом заложив руки за спину, пробивался через припортовую толчею.
— Он не слишком словоохотлив.
— Верно! — рассмеялся Кеведо. — Тут вы с нимсходитесь.
— Важная шишка?
— Мелкая сошка. Однако в ту пору, когда дона Родриго Кальдерона притянули к суду за растрату, именно он перерыл гору бумаг, чтобы доказать его вину… Осознали, с кем придется иметь дело?
Он сделал паузу, давая капитану возможность оценить сказанное. Алатристе тихо присвистнул. Несколько лет назад публичная казнь могущественного Кальдерона растревожила всю страну.
— А что же он вынюхивает теперь? Поэт ответил не сразу.
— Вам об этом расскажут сегодня вечером, — произнес он наконец. — Относительно же миссии Ольямедильи и вашего в ней участия скажу лишь, что поручение дано Оливаресом по воле самого короля.
Алатристе недоверчиво мотнул головой:
— Да вы шутите, дон Франсиско.
— Уж какие тут шутки… Провалиться мне на этом самом месте. Или вот вам клятва пострашнее: пусть дарование мое уравняется с талантом горбатого Руиса де Аларкона!
— Черт возьми, это серьезно.
— Слово в слово сказал я это, когда меня попросили взять на себя роль посредника. Зато если все пройдет гладко, получите известную толику эскудо.
— А если не гладко?
— Боюсь, что в этом случае траншеи под Бредой покажутся вам райскими кущами. — Кеведо вздохнул, помотал головой, как человек, желающий сменить тему разговора. — Сожалею, друг мой, но больше сказать не могу ничего.
— А больше ничего и не надо. — В зеленоватых глазах капитана блеснула насмешливая покорность судьбе. — Хотелось бы только знать, откуда именно пырнут меня шпагой.
Кеведо пожал плечами:
— Откуда угодно, капитан, откуда угодно. Тут вам не Фландрия… Вы вернулись в отчизну.
Мы расстались с доном Франсиско, условившись, что встретимся вечером на постоялом дворе Бесерры. Счетовод Ольямедилья, по-прежнему унылый, как двор скотобойни в великопостную среду, удалился в гостиницу на улице Тинторес, где была приготовлена комната и для нас. Хозяин мой провел остаток дня, занимаясь делами: выправлял разнообразные бумаги, прикупил бельишка и кое-каких припасов, а равно и новые сапоги, благо Кеведо выплатил ему аванс за предстоящую работу. Я же употребил свободу — да нет же, господа, не в том смысле, не ловите меня на слове! — чтобы углубиться в хитросплетения улочек и переулочков, то и дело задирая голову к фасадам, украшенным гербами, распятиями, барельефами Христа, Девы Марии и всех святых, увертываясь от карет и всадников — то есть бесцельно бродил по этому роскошному, грязному, бурлящему жизнью городу, глазел на толпы людей у дверей харчевен и у входа в театры, озирался во всеоружии фламандского своего опыта на женщин — белокурых, разряженных и развязных: особенное очарование придавал их речам севильский, будто позванивающий металлом выговор. Восхищался величественными дворцами за оградами — в знак того, что для обычного правосудия они недоступны, на воротах висели цепи, — и примечал, что если кастильская аристократия в стоицизме своем, сиречь в нежелании работать, доходила до полного разорения и обнищания, то севильская знать смотрела на вещи шире, торговлей и коммерцией не гнушалась, так что идальго мог заняться делом, приносящим доход, а купец — истратить целое состояние ради того, чтобы его считали благородным: вообразите, что даже для вступления в портновскую гильдию следовало представить свидетельство о чистоте крови. К чему это приводило? Во-первых, к тому, что дворянство использовало свои связи и привилегии, чтоб без излишней огласки обтяпывать коммерческие делишки, и к тому, во-вторых, что труд и торговля, столь полезные для других стран, у нас пребывали в забросе и небрежении, становясь уделом чужеземцев. Так что большая часть севильской знати состояла из разбогатевших простолюдинов, отрекшихся от почтенных занятий своих предков и благодаря деньгам и выгодным бракам поднявшихся на другую ступень в обществе. И если дед торговал, то отец становился владельцем майората, благородным человеком, предпочитавшим не вспоминать об источнике своего богатства и упоенно пускавшим его по ветру; внук же зачастую побирался. Даже пословицу об этом сложили: «Дед — купец, дворянин — отец, сын — кутила, внуку не хватило».