- Я его предупреждал. Вот что, Маш... - Мастодонт с трудом сел, зашептал в ухо секретарю: глаза Марь Палны расширились...
Вскоре женщина поднялась, поцеловала Мастодонта. Больной посмотрел на уходящую, будто желал запомнить навсегда:
- Найти себе человека... где хочешь... хоть из-под земли.
- Где ж найдешь? - Женщина склонилась, потерлась лбом о руку Мастодонта.
- Иди, Маш, - тихо отпустил больной. - У тебя впереди жизнь... какая-никакая, а у меня... - и резко отвернулся к стене.
Дверь в палату тихо притворилась.
В камеру за Ребровым пришли, выдали его одежду. Усадили в машину и повезли в центр. По обе стороны от Реброва сидели два хмурых комсомольских упыря, гладких и накачанных.
Подъехал к дому в Плотниковом переулке, сопровождающие ввели Реброва в обыкновенный подъезд обыкновенного дома, испещренный матом на облупленных стенах, окропленный мочой десятков кошачьих поколений, гниющий и сопротивляющийся умиранию.
Поднялись на шестой этаж, позвонили, дверь открыли... В прихожей, приветливо встречая, стоял подполковник Грубинский. Ребров вошел, сопровождающие обменялись с начальником парой слов и... исчезли по немудренным гэбэшным делам: выпить, забежать к знакомым девкам в подсобки, разжиться редким товаром почти за так - все ж власть заявилась.
В конце коридора Ребров заметил незнакомую женщину с седым пучком на затылке, промелькнувшую бесшумно и похоже, опечаленную тем, что в нарушение просьбы-приказа попалась на глаза. Ребров знал, что у комитета в центре сотни квартир, хозяева коих когда-то попали в тенета бойцам вооруженного отряда партии, да так и не выскочили из силков.
Грубинский поддержал Реброва за локоть, провел в большую, давно не ремонтированную комнату. За столом сидела мать...
Мать и сын обнялись, подполковник тактично отошел к окну, то ли высматривая машину своих орлов, то ли пытаясь понять, как не зачахли цветы на окне, неизменно обращенном в темный каменный колодец.
Подполковник прилип к стеклу, будто и не слышал ничего, и происходящее его вовсе не трогало.
- Как ты? - Ребров гладил волосы матери, лицо, руки...
- А ты?.. мальчик!.. - Ястржембская разрыдалась.
Подполковник поморщился и еще заинтересованнее уперся в колодец двора, затем не выдержал, шагнул к столу, уселся, положив пухлые, ухоженные ладони на чистую, но ветхую - со штопками и застиранными пятнами - скатерть.
- Ну-тес, господа хорошие, к делу...
Ястржембская распрямилась, обрела внутренний стержень, вскипела яростью сопротивления, глаза свидетельствовали: старое зэковское - не верь, не бойся, не проси! - до сих пор обороняет от бед репрессированную польку.
- Итак, ваш сын совершил преступление... выкрал важные документы, но мы не жаждем крови... вовсе нет... мы хотим, чтобы нам вернули украденное, если, конечно...
- Если что?.. - Ребров не выпускал руку матери.
- Будем говорить как мужчины... если, конечно, вам дорога мать.
Ястржембская помолодела, будто перенеслась на десятилетия назад, когда ненависть к этим людям выжигала все изнутри, но молодость помогала выстоять, не сгореть...
Ребров сжал руку матери:
- Подполковник у нас дока по завариванию чая... и... по дружелюбному шантажу.
- Вы не изменились, - глядя прямо в глаза Грубинскому произнесла мать Реброва.
- Помилуйте, - попытался отшутиться подполковник, - я вас вижу впервые...
- И я вас... - Ястржембская закрыла глаза: господи! Как давно это было и как явственно проступило сквозь толщу времени. Глаза женщины раскрылись, сухие, в красных ободках от недосыпа и долгих месяцев застарелой хвори. - И все же... Вы не изменились...
Грубинский оглядел этих двоих, ему стало не по себе... или так показалось Реброву? Если люди идут на сотрудничество, а тем более на службу органам, тонкие движения души отмирают, становятся не нужными или сохраняются для маскировки, для усыпления не слишком искушенных врагов: смотри какой я! понимающий, тонкий, сострадающий, вовсе не такой, каким ты ожидал меня увидеть.
- Потеряно непозволительно много времени, - отрубил Грубинский, - или вы возвращаете документы проводок партийной валюты или... в общем, я сказал все... думайте!
Убогий отрывной календарь на стене показывал 18 августа 1991 года. Ребров не предполагал раньше, что органы, полюбившие в последние десятилетия удобства и покой, трудятся и по воскресным дням.
- Что вы можете сделать больше, чем уже сделали когда-то? Ястржембская поправила выбившуюся прядь.
Подполковник молчал.
- Вы не посмеете! - Едва слышно, и от того значительно, предостерег Ребров.
Подполковник молчал.
В дверях появилась хозяйка квартиры - встретились глазами с матерью Реброва и обе поняли, что оттуда! из далекого лагерного далека: только одну сломали, другую не смогли... Подполковник кивнул. Хозяйка исчезла, через минуту принесла чай... Грубинский оттаял при виде любимого пойла, потянулся к стакану с густо коричневым содержимым.
В дверь позвонили, подполковник поднялся, открыл, вошли сопровождающие, один из них обвел Ребровых отсутствующим взглядом и, никого не опасаясь, доложил:
- Завтра! Все готово!
Подполковник кивнул, как показалось Ястржембской с сожалением посмотрел на ее сына:
- Жаль, Ребров, даже не представляете, как жаль, что мы не смогли договориться... видит Бог, я хотел... - подполковник не договорил, машинально вырвал лист календаря с 18 августа, пробежал текст на обороте, спрятал листок в карман, сказал сопровождающим, - на память! - одним махом допил чай, кивнул на Реброва. - Уведите!..
Ястржембская поднялась.
- А вы, мадам, останьтесь... поговорим, как отпрыски двух шляхтических родов...
Ребров попытался вырваться, броситься к матери. Упыри споро заломили руки сына за спину и выволокли. Из глубины коридора смотрели слезящиеся глаза на веки вечные перепуганного человеческого существа - хозяйки явочной квартиры в центре города.
Девятнадцатого августа Марь Пална поднялась, как обычно без десяти семь, в семь включила "Эхо Москвы", перебросила рычажок на магнитоле, вывезенной из Парижа. Ей нравились ребята, вещающие с таким неприкрытым вызовом властям. В ее молодости такие или сидели, или смирно шушукались по углам, или уезжали, оболганные, оплеванные, часто пройдя высшую школу многолетней травли.
Никогда за Марь Палной не ухаживали такие раскованные, незлобливые мальчики из по-настоящему хороших семей, и поэтому секретарша Мастодонта любила слушать их голоса и представлять как они выглядят... и как раз по голосу, более других, ее привлекал Сергей Корзун, который и заговорил сейчас...
Вначале Марь Пална даже предположила, что обладатель любимого голоса слегка пьян или шибко - в лучших традициях самой Марь Палны - перегулял. Голос ведущего явственно дрожал и сообщал страшные вещи...
Марь Пална отшвырнула тени, отодвинула кофе и услышала, что власть в стране принял на себя комитет с непроизносимым названием и вошли в него зловещие персоны.
- Господи, Сережа! - Хотела обратиться Марь Пална к любимому ведущему. - Ребята, вы известные ерники! Это шутка? Признайтесь! Никто не осудит... такая тягомотная жизнь... решили развлечь народ... ну признайтесь...
Однако ведущий зачитывал обращение комитета и лишь тембром, перепадами модуляций давал оценку документу, привезенному на радиостанцию, как видно, еще до семи утра. Марь Пална лучше многих представляла, кто и как развозит такие документы.
И сегодня же ей предстояло оказаться в Лефортово для дачи показаний, как некстати вылупился из змеиного яйца этот комитет. Положение Реброва стократно усугублялось, и сейчас, на больничной койке Мастодонт тоже выслушивал обращение комитета.
Мастодонт, насквозь пробитый инфарктом, всю жизнь играл в "эти игры" и понимал: Ребров в смертельной опасности... и если раньше шансов на спасение было немного, то теперь их не стало вовсе...
В динамике Сергей Корзун оборвал фразу на полуслове... и Марь Пална, будто на яву, увидела, как в неприспособленную для вещания комнатенку вошли люди, в штатском и перекрыли тракт, ведущий к передатчику. Как ей хотелось ворваться на станцию, затопать ногами, заорать хотя бы так: "Эй! Вы знаете с кем я сплю? А, не знаете! Тем хуже! Вас в порошок сотрут... я только позвоню... только..." Однако Марь Пална не была столь наивна, чтобы и в самом деле верить в свои возможности... к тому же, Сановник отъехал в Швейцарию и жаловаться - чего бы она никогда не сделала! - было попросту не кому.