А иногда, напротив, бывало очень сытно. Именно в тот год, в начале лета, Гийом впервые попробовал сахар, бывший, по утверждению знатоков, слаще меда. И знатоки оказались совершенно правы. Липкую глыбу этого сладкого льда Гийом с Гиро, некуртуазно капая на траву слюной, облизывали с двух сторон несколько часов кряду, а потом долго пили воду.
А потом все перевернулось с ног на голову, потому что дядю Жофруа убили, а Гийом вместо прекрасного Пуату попал наконец в Акру — только не во главе христианского воинства, как случилось бы с Блан-Каваэром…
(…«Нет, Госпожа моя, я вовек не ступлю в ворота этого города прежде моего короля.» Но донна королева, роняя слезу на светлые локоны коленопреклоненному рыцарю, воззвала так: «Нет, мессен, вы не откажете в просьбе своей королеве! Вы прикрыли спину короля в битве, вы не дали ему умереть, и только вам принадлежит честь водрузить на главной (Проклятой?) башне свое знамя!»
Тогда молча улыбнулся Блан-Каваэр, взял руку королевы и поцеловал ее единственный раз. А через час, на рассвете, когда войско вступило с победой в широкие врата, не увидела королева среди рыцарей своего господина. И герба его, алого креста, не было видно ни на одном щите из тех, что повсюду украсили город. И тогда поняла дама, со слезами прижимая к груди кольцо с белой жемчужиной и алым рубином, что белого рыцаря снова нет среди них — как всегда, оставив плоды своей блистательной победы братьям во Христе, он уехал один, пребывая слугою единого Господа…)
А Гийома, дурака Гийома, с руками, милосердно, но крепко связанными за спиной, с веревочной петлей на шее, в колонне таких же перепуганных юнцов и девиц отвели в Аккон и продали на следующий же день на невольничьем рынке.
Если бы Жофруа де Сент знал, что так будет, он поступил бы иначе, он ни за что не ринулся бы вместе с остальными грабить сарацинский лагерь, не полез бы в огромный, как замок, шатер Малик-Адиля, Саладинова брата. Так хотелось наконец настоящей добычи, которую не придется делить с жадными немцами (а немцы уже на подходе), золотых динаров, чеканных чаш, китайского шелка, азиатских ковров… Но кто же мог знать, что все так обернется, что даже гарнизон Аккона вырвется наружу, чтобы палить наш частокол, вязать наших юношей, уводить наши обозы… А оруженосцу Гиро, к счастью, погибшему быстрой смертью, от стрелы в лицо (непривычный к палестинской жаре, парень так и не научился носить закрытый шлем и довольствовался открытой стальной шапочкой, бацинетом) поздно ночью арабский мародер особого рода вырезал глаза. Такие трупы, с кровавыми глазницами, часто находил Гийом еще в бытность помощником герольда, и содрогался, проклиная жестокость сарацин, осквернителей останков. И невдомек ему было — а вот столь любимый Гийомом умник барон Онфруа сразу бы догадался — что это работа арабских алхимиков, полуврачей, полуколдунов, которые ищут эликсира вечной молодости, вываривая его из глазных яблок молодых мужчин… Глаза у Гиро некогда были анжуйские, серые, чуть навыкате. Так и отпраздновали день святого Иакова, и невдомек было сарацинам, что оруженосец Гиро родился семнадцать лет назад именно в Компостелла — когда паломничали его отец и беременная матушка к гробнице святого Жака во искупление грехов.
А Блан-Каваэр остался жив и даже относительно здоров, хотя в голове у него играли какие-то адские инструменты — вопили дудки отчаяния, и он, призывая на помощь всех самых любимых святых, в кои-то веки вспомнил, что Господу Христу рыцари часто служат смертью. Об этом ему предстояло думать весь последующий год, сначала — думать яростно, как зовут в темноте, или в спину уходящему; потом — думать тупо и болезненно, как трогают неотвязно зудящую заживающую рану; а потом, под самый конец — просто по привычке, как вспоминают о милом мертвом, уже не зная толком, где явь, где просто — неисполнимое желание, почти не в силах разобраться, кто же из вас на самом деле мертв, но находясь по разные стороны вечной, небес достигающей стены…