Пляшущие на стенах солнечные пятна свидетельствовали о том, что встревоженное солнце никак не может попасть в игольное ушко переулка Лепре, или Дука, или Папы; я и сам принужден был остановиться, потому что грузовичок, который развозил товар по бесчисленным мясным, полностью загородил, прямо-таки закупорил пересекающую переулок Лаванья улицу, куда я хотел пройти: алые четверти туш летели с грузовика в лавку, распространяя вокруг себя древний запах жертвоприношений; моей щеки коснулся череп теленка, он болтался в воздухе, подвешенный ко всему и ни к чему, как простодушный и в то же время ужасный вопрос.
Площадь Лаванью[57] порекомендовал мне скульптор Мессина, который любит этот нищий район Генуи. Я очутился в каком-то подобии двора, окруженном очень высокими и очень старыми домами, посреди которого, словно огромный черный зонт, высился круглый навес общественной прачечной. Женщины, склонившиеся над цементными корытами, терзали в них свое белье с любовью и ненавистью, без которых невозможна ни настоящая мука, ни настоящая стирка: я представил себе, как интерпретировал бы и показал эти резкие движения Франческо Мессина. А вокруг стояла нерушимая и недвижимая тишь деревенского лета. Парикмахер так держал в руке голову клиента, словно задавал ей гамлетовский вопрос; подпрыгивал мешок на спине парня, входившего в пломбированный пещерный полумрак экспедиционной конторы; облако мух и ос, то поднимаясь, то опускаясь, подрагивало над винными ягодами в лавке продавца фруктов; вывеска «Скупаю металл и тряпье» наполовину скрывала лицо старьевщика, дремавшего среди печных труб, старых башмаков и всякого железного лома; на пороге таверны какой-то человек, воплощенное терпение (если, конечно, он не вынашивал при этом замысел преступления), заставлял кусок сыра пройти через угол и короткую центральную часть огромной терки. И разве мог я пропустить, уже оставив позади площадь Лаванья, дверь, на табличке которой было написано: «Сберегательная касса. Отдел закладов. Филиал Б». Все неаполитанские переулки тоже начинаются и оканчиваются точно такими же табличками, но так как алфавит беден, мы, чтобы отличать одну кассу от другой, положились на цифры и на бога, который дал нам их столько, сколько нам может понадобиться.
В переулке Кампаниле делле Винье, куда вытолкнула меня чистенькая и глянцевитая, как конфетка, лавочка, которая торговала платьицами и вуалями для первого причастия, я нашел уже совсем другую тишину. Там, вплотную к церковной стене, такой легкий на хрупких колоннах, стоял украшенный барельефами саркофаг; я принялся разглядывать их, чтобы узнать, кому я должен завидовать, кому пришла в голову мысль уснуть вечным сном в этом невиданном мраморном гамаке; но тут в опасной близости от меня пролетел камень и упал неподалеку, в развалинах разрушенного войной дома. То были мальчишки, преследовавшие своего товарища; очутившись передо мной, они разом заговорили:
— А что, а у него перочинный нож, так что же, пусть нас всех режет, да?
Они говорили на своем певучем мелодичном диалекте и, как бы в ответ им, в церкви вдруг зазвучал орган. Мне удалось ускользнуть, укрывшись за шкафом, который прибыл на спинах трех носильщиков как раз в этот момент. Почему-то переулки Генуи кишат мебелью, которая непрерывно снует во всех направлениях: то вас заденет шкаф, то прикажет уступить дорогу письменный стол. На площади Уток (почему уток? Ведь дай оказаться рядом даже двум уткам, как они тут же затеют драку, крича: «Одна из нас тут лишняя!») я видел самый странный на свете лифт: наружный, укрепленный прямо на стене, он карабкался по фасаду дома, как паук, и я не удивился бы, если рассеянная горничная, выглянув из соседнего окошка, прихлопнула бы его своей выбивалкой.