Выбрать главу

Большой, как кухня, здешний зал: это была настоящая нора, убежище требухи! Мне даже показалось, что здесь она чувствует себя снова как будто внутри коровьей туши; соприкосновение с сиденьем стула, сталкивающиеся локти и взгляды, все тут наводило на мысль — я не преувеличиваю — о сложном едином организме; этот пар над мисками, который разражался слезами, оседая на потолке, как общая наша тоска; эти душераздирающие галстуки и башмаки, которые сразу же узнавали друг друга; эти скулы, черные или серые от щетины или от пыли: каждый человек здесь был как коралл в коралловом рифе. Вся старая Генуя, впрочем, такова — «внутренняя», скрытая от глаз, потаенная, «основательная» — именно как требуха. Маленькие площади, неровные, словно что-то распирает их изнутри, похожи на стенки коровьего желудка; петляющие подобно виноградной лозе безумные генуэзские улочки, то расширяются, то суживаются — так выглядит на рентгене сокращающийся кишечник; а ее разноцветные, пестрые, как требуха, родовые дворцы? В общем, и на прилавке хашной, и за ее пределами на улицах старой Генуи мы видим одно и то же — кружева пятнадцатого века в куче грязных отбросов и что-то вроде розовых жабо посреди омерзительных синеватых припухлостей, то есть красоту цветения вперемешку с мерзостью разложения.

Так что, дорогая моя требуха, я снова вдохнул твой вечный запах. Этот запах, неотвязный и грубый (пусть это отметит мой душеприказчик), сопровождает человечество на всем его пути, во всех его труднейших экспедициях к земле сытости. Это основа всех запахов, самый первый запах на земле, как Адам был первым человеком. Куда вы хотите, чтобы он нас привел? Он нерасторопный, но сильный, у него колеса без спиц, похожие на жернова, как у израильских повозок; за несколько тысяч лет он перевезет нас куда угодно. Смутное ощущение, что это уже было в прошлом и еще будет в будущем, ощущение тошнотворное и в то же время острое, ощущение полного владения своим телом — вот что вызывает в нас запах требухи. Выходя из хашной, мы чувствуем каждую свою жилку, каждую косточку, каждый нерв и еще то тепло, без которого они не могут существовать, — и больше ничего, ничего, ничего.

Если у посетителя хашной, что между Сотторипой и Сан Лука, не найдется двухсот лир, то двадцать-то у него найдется; ну а в крайнем случае у него всегда найдется в кармане кусок засохшего хлеба — надо только счистить с него плесень и ввести в соприкосновение с миской из-под бульона; вот последняя корочка и вот последние капли: двадцать пять лир за бульон — это было бы действительно неслыханным расточительством! Я узнал посетителей: это были те самые, с которыми в 1918 году я ел требуху в районе Порта Нолана или Пиньясекка; такие люди не стареют и не исчезают. Ночной сторож — старик с влажными, как кисточки для бритья, усами; он так низко нагнулся над своей миской, что пар, оседая на лице, превращает его в трагическую маску. Я испытываю самую искреннюю жалость, неудержимое желание совершить акт милосердия, мне бы так хотелось помиловать его, отменить пожизненный приговор, обрекающий его на требуху. А вот парень, словно сделанный из проволоки, черный и гибкий, может быть, вчера он получил свою долю за велосипед, который он увел под возмущенные крики толпы: по мере того как он удалялся, эти крики становились похожи на аплодисменты, которыми приветствуют аэронавта, взмывающего на воздушном шаре; парень лакомится, он не желает ни хлеба, ни супа, он обожает просто колечки жирной требухи, эти устрицы требухи, которые даруют человеку здоровье и идеи на сегодняшний и завтрашний день, которые перегоняют в волшебный эликсир даже долгое бегство пешком или на велосипеде. А вот закутанная с головы до ног женщина, чья кожа, спрятанная в глубине одежд, никогда не видела солнечного света: она ест, беспокойно озираясь — так едят кроты, — она явно спрашивает себя, не догадались ли мы, в каком именно из сотни потайных карманов спрятаны у нее деньги и какое-то подобие табакерки с несколькими кусочками шоколада? Священник самого низкого ранга в выцветшей, штопаной сутане: кажется, что и жизнь его держится тоже только нитками штопки; я уверен, что никто не угадает, сколько ему лет — сорок или семьдесят, должно быть, он пасет души в каком-нибудь совсем маленьком местечке, а сюда приехал в связи с какой-нибудь проблемой, касающейся «вопроса совести»; а может, и потому, что у него вышли из строя колокола, а может, он просто хочет посетить службу в соборе; он добирался сюда грузовиком («Пожалуйста, достопочтенный, садитесь в кабину!») и, пока ехал, временами поднимал глаза от молитвенника, и потом ему еще долго мерещились между страницами, как закладка, убогие дома путевых обходчиков и высохшие речные русла; а сейчас ко всем этим вещам добавится еще и требуха, доведя их до совершенства, как сумма, возникающая под столбиком слагаемых, и может быть, дон Луиджи позволит себе еще и увенчать все это таким редким для него стаканчиком вина.