— Но позвольте, профессор, разве не от сердечной недостаточности я при малейшем усилии задыхаюсь, а иногда просто падаю без сил?
— Что вы, что вы, сердце у вас в полном порядке.
И все остальное в том же духе. Ложные почечные колики, ложный гепатит… Казалось, симптомы неопровержимо подтверждают острый колит, но нет, это оказывалось очередной шуткой природы, и все объяснялось самовнушением на почве расстроенных нервов. В результате я познакомился с терминами «астенический», «вегетодистония», «расстройство центральной нервной системы» и приобрел еще один чемодан — на этот раз с заграничными лекарствами. Их яркие упаковки были, несомненно, гораздо привлекательнее отечественных, и в своих воспоминаниях я теперь с трудом могу их отличить от свадебных подарков. А что же она, Грация? Был ли я для нее любимым и желанным? По-видимому, в каждой молодой, полной жизненных сил женщине сиделка и мать берут верх над женским началом, а может быть, столь нежный и хрупкий мужчина, как я, способен деликатно и без лишней грубости удовлетворить ту малую толику ханжества в вопросах пола, которую лелеет в душе своей каждая жена и наивысшим выражением которой является пострижение в монахини. Кто знает? Во всяком случае, Грация относилась ко мне до такой степени нежно, что даже радости любви позволяла исключительно в разумных дозах, чтобы они, не дай бог, не повредили моему здоровью.
Все это не помешало появлению на свет Лауры в 1913 году и Альдо — в 1916-м. Подумать только, как мало почвы и солнца требует росток жизни! Могу смело сказать, что я в те годы находился большей частью уже в ином мире. Завещание, по которому все отходило Грации, я уничтожил и написал другое, в соответствии с которым мое состояние делилось на три части без ущемления в правах какой-либо из сторон.
«В случае моей внезапной смерти и т.д…» — форма оставалась неизменной. Тем временем в моей уютной квартирке на виа Москова не затихали осторожные шаги врачей. После того как я преодолел ущемление грыжи во всей его красе, на меня напала жесточайшая экзема. Наконец-то у меня было что-то реальное, осязаемое, и я смог реагировать, бесконечно почесываясь — против экземы нет эффективных средств. Бог свидетель, я не отказывал себе в этом удовольствии. Но как я страдал морально! Единственное, что у меня сохранилось в памяти о Лауре и Альдо, когда они были маленькие, — это то, что они приходили ко мне очень часто, ступая почти бесшумно, как тени, и с тревогой спрашивали:
— Папа, как ты себя чувствуешь?
— Плохо, очень плохо, — шептал я в ответ и закатывал глаза, что их очень пугало, и дети исчезали, с трудом сдерживая слезы.
В своей маленькой конторе у перехода к собору я практически не занимался настоящей работой, а только управлял поместьями и разрабатывал гениальные биржевые комбинации. В моменты просветления между очередным спазмом и обмороком, когда я уже говорил себе: «О боже, это конец…», на меня снисходило вдохновение, я превращался в ясновидящего и сквозь туман, заволакивавший стены, прозревал котировку ценных бумаг, падение или повышение курса акций. На одном дыхании, как умирающий, который спешит исповедаться и причаститься, я диктовал по телефону быстрые и решительные указания биржевым маклерам. Победа! На следующий день я по-прежнему продолжал существование (весь в холодном поту и совершенно разбитый — так бывало всегда), став к тому же гораздо богаче. Служащий банка с ценными бумагами и рентгенолог с результатами последних исследований одновременно появлялись в дверях, недоверчиво косясь друг на друга и сжимая под мышкой одинаковые кожаные папки.
Но вот наступил август 1920 года. Уже несколько месяцев Грация худела и чахла на глазах. Почему?
— Ты знаешь, у меня какая-то странная боль в груди, вот здесь, — жаловалась она, а я неизменно отвечал:
— Послушай, у меня то же самое, и без этих болей я, право, чувствовал бы себя не в своей тарелке.
Увы, у Грации обнаружили рак. Ничего нельзя было сделать, и она угасла, предоставив мне самому о себе заботиться. А нужно ли это было? И вот, находясь на свободной территории, на нейтральной полосе между жизнью и смертью, Гвельфо Джиндза берет бумагу и пишет: «В случае моей внезапной смерти…», но время течет, свертываясь в бесконечный свиток, частицы его нагромождаются друг на друга, их точат черви, они разрушаются, а он, Гвельфо Джиндза, все еще продолжает быть ни там, ни здесь, одновременно осужденный и оправданный, искалеченный и невредимый…