В Монтеверджине
Храм Монтеверджине стоит на горе Партенио в плодороднейшей Ирпинии; он высится, как ковчег, над плещущимся вокруг него морем каштановых рощ и лесов. Наверное, старинной мадонне, которой посвящен храм, время от времени приходится отодвигать от себя — словно отбрасывая непослушную прядь — эту буйную растительность; отодвинув, она снова начинает спокойно и мягко вглядываться в лицо своего младенца, а доминиканцы монастыря бродят тем временем по его белым террасам, придумывая то ли новую молитву, то ли новый рецепт для ликера. Мадонна Монтеверджине по прозванию «Мама-славянка» — это византийская икона, одна из самых «смуглых» среди них, очень почитаемая в Неаполе: четырехугольник ее изображения осеняет тут каждое супружеское ложе.
Однажды она даже победила в уличной драке, когда в переулке Карминиелло один преданный ее почитатель схватился с пылким приверженцем помпейской мадонны и сломал ему три ребра; это столкновение подготавливалось годами, так что дону Паскуале Ангарелле оставалось только сказать противнику: «Сам знаешь за что» — и нанести удар.
В мое время в канун троицы и в сентябре у неаполитанцев было принято совершать паломничество в Монтеверджине. То были поистине олимпийские состязания в роскоши. Ради этого случая и богатые, и бедные выставляли напоказ самые праздничные из своих костюмов, лиц и чувств, каждый придумывал себе какой-нибудь восхитительный образ и уже не отступал от него в течение всего путешествия. Как сейчас помню лавочниц с центральных улиц — огромных, великолепных, торжественных, как соборы; нитью жемчуга, которая в несколько рядов свисала у них с шеи, можно было перегородить улицу Караччоло; уши у них кровоточили, разодранные тяжелейшими серьгами; грубые расплющенные пальцы, сплошь унизанные кольцами, сверкали, как медная отделка экипажей; бриллиантовые булавки отбрасывали при движении блики на крупы лошадей. А экипажи, которые везли неаполитанцев в Монтеверджине! Шарабаны, двухместные виктории, ландо, открытые коляски, выезды из четырех лошадей, выезды из шести лошадей, повозки, телеги, двуколки, даже дилижансы; не поручусь, что какой-нибудь ловкач не путешествовал просто на голом самодвижущемся колесе на манер Фортуны. Запах дорогой кожи стоял во дворах и веселил душу; мешки с зерном и сладкими рожками, кнуты, удила, шоры громоздились у порога под надзором свирепого вида парней, которые время от времени проводили шерстяной тряпочкой по ремням и цепочкам упряжи — то ли они оттирали только им заметное мутное пятнышко, то ли, от легкой дремоты, им уже чудились пыль и ветер деревенских проселков. Лошади, разряженные как невесты, оборачивались назад, словно разглядывая всю роскошь экипажа — сплошные кружева и подушки; дон Луиджи Гарджуло оделял каждую из них приличествующей лаской и объяснял друзьям:
— В этом году я взял вороных, белые и в яблоках не годятся — на них не видна пена. Ну а насчет экипажа что скажете? Картинка, верно?
Дон Луиджино был, что называется, фанфарон болтливый и самодовольный, поскольку был он перчаточником с улицы Перчаточников, то есть перчаточником безвозвратно и окончательно, в неподдающемся исчислению поколении. Его дед умер в ресторане «Скала Фризио», поспорив, кто больше съест макарон; отец просадил состояние во время двухнедельного гулянья на Капри в обществе важных господ, которые, надо отдать им должное, прислали-таки свои визитные карточки, когда он повесился в заднем помещении своей лавки; когда требовалось выкинуть чего-нибудь этакое, небывалое, на что не решался никто, последний из рода Гарджуло проталкивался сквозь толпу и начинал действовать. День паломничества в Монтеверджине был его день. Перед тем как тронуться в путь, экипажи собирались у моста Казановы, окруженные несколькими рядами зрителей, которые простодушно аплодировали всему происходящему так, словно все эти великолепные Гарджуло, снискивая свои триумфы, представительствовали от каждого из них. Усердные эмиссары дона Луиджино распространяли потрясающие слухи: рукоятка у его хлыста — червонного золота, султаны на головах лошадей из настоящих страусовых перьев, колокольчики — из чистого серебра. Словно бы для подкрепления всего сказанного, дон Луиджино, удерживая одной рукой рвущихся лошадей, другой пригоршнями расшвыривал по обе стороны коляски конфеты, гвоздики и монеты. В том месте, куда падали деньги и сладости, тут же вырастала настоящая пирамида из тел малолетних беспризорников, извивающихся, словно угри. Выехав из города, дон Луиджино выпускал на свободу из специально взятой корзины стаю почтовых голубей, которые дружно устремлялись в квартал Святого Иосифа, чтобы успокоить его насчет участи его великого сына; а тем временем на дона Луиджино уже пялились «мужики», выстроившиеся вдоль дороги и раскрывшие рты так, что в них свободно могла залететь муха. Во время остановок в Чимителе и Маркольяно дон Луиджи Гарджуло давал новые доказательства своей щедрости, одаряя царскими чаевыми официантов ресторана, где он изволил отведать немного постной пищи (предание грозило тяжкими и бесчисленными небесными карами тому, кто съест что-нибудь мясное или жирное до того, как поднимется к храму), или начиная бить стаканы с тарелками с единственной целью за них заплатить, или усыновляя сироту, как сделал он это в 1919 году.