Догадывался я и о сложных хитросплетениях в отношениях между полковником Нехаевым и воровской верхушкой. Нехаев, казалось, терпел Алдана и Захара, которые обеспечивали изнутри порядок среди заключенных. Терпел вроде бы начальник и Дегу, доказательств против которого никогда не было. Нехаева явно раздражало, что все потерпевшие (если оставались в живых) молчали, а попадался Дега на пустяках, вроде пьянства или неподчинения офицерам.
Имели в лагере авторитет такие заключенные, как наш шеф Олейник и приисковый бригадир Тимофей Волков, по кличке Полицай. Оба они прошли войну, были физически очень сильными, и урки с ними считались.
Ну и упомяну, пожалуй, Марчу и Шмона, приятелей Деги, жестоких и самоуверенных уголовников.
Все эти люди сыграли определенную роль в моей дальнейшей судьбе…
Мишка Тимченко ушел спать после дежурства в барак. Олейника вызвали по каким-то делам в контору, и мы с дедом Шишовым остались одни.
Когда бригадир уходит, дед сразу преображается и рвется командовать, хотя Олейник своим заместителем его не назначал. Вот и сейчас дед распорядился, чтобы я натаскал солярки и залил бак запасного дизеля.
— А ты, никак, поспать собрался? — неприязненно спросил я.
— Я пока супчику сварю.
— Из чего?
— Да гороха щепотка осталась… совсем маленькая. У тебя ничего нет?
— Нет.
— Может, картошки чуток?
— Говорю же нет.
После ячневой размазни, которой нас кормили на завтрак, жрать хотелось страшно. Я почувствовал, как при упоминании о супе у меня заурчало в желудке.
— Гороха совсем мало, — напомнил дед Шишов. — На двоих даже не хватит… Ну да ладно, хоть по паре ложек хлебнем горячего. Иди, заливай солярку-то.
— На двоих не пойдет, — замотал я головой. — Бригада одна, надо на четверых готовить.
— Да где же я возьму на четверых! Мишка спит, а Иван Григорьевич раньше, чем через три часа не вернется.
— Мишку разбудим, а Олейника подождем.
Я не хотел тайком от остальных готовить и жрать суп, зная, как быстро люди теряют на таких вещах авторитет.
— Тогда сходи в столовку, — раздраженно проговорил Шишов. — Может, выпросишь чего-нибудь.
— Просто так не дадут.
— Ну возьми напильник для обмена.
Насчет жратвы лысая голова деда варила четко. Поэтому и выжить сумел… Он протянул мне небольшой трехгранный напильник, насаженный на аккуратно выточенную березовую рукоятку. Такие напильники ценились как необходимый инструмент для изготовления ножей, зажигалок, мундштуков и прочих поделок, имеющих спрос в лагере.
— Бригадир за напильник по шее не даст? — высказал я опасение.
— Он неучтенный. С осени у меня лежит. Проси за него буханку хлеба и фунт пшена или ячки.
— Может, две буханки? — передразнил я Шишова. — И еще сала кусок!
— Ну, сколько дадут, — смирился дед. Он не хуже меня знал, что на пищеблоке народ избалованный, могут вообще послать куда подальше. И самое дрянное, о чем тоже хорошо знал дед Шишов: если на КПП устроят обыск и найдут напильник, суток пять изолятора мне обеспечено. Да еще Олейник морду набьет, чтобы не попадался. Успокаивало лишь, что нас, дизелистов, обыскивали редко. И, как правило, один и тот же охранник, ефрейтор-хохол из-под Харькова.
Сегодня на КПП дежурил другой охранник, добродушный казах, и я решил рискнуть. Очень уж хотелось жрать.
Дурацкую историю, переломившую жизнь деда Шишова, я собственными ушами не раз слыхал от него.
Скотник колхоза «Светлый путь» Петр Анисимович Шишов попал в лагеря по собственной величайшей глупости. Однажды в сороковом году, будучи крепко выпивши, он поругался с бригадиром из-за делянки на покос сена. В принципе дело пустяковое, но задетый за живое Шишов выпил еще, и в голове у него замкнуло. Вспомнил давнюю обиду на колхозных активистов, когда-то заставивших его сдать в общественное стадо личную корову, которая от бескормицы и плохого ухода вскоре сдохла. Вспомнилось много других несправедливостей… И Шишов у сельсовета на площади устроил шумное одиночное выступление. Обругал матом бригадира, председателя колхоза, подробно перечислил их грехи, а потом принялся «громить» советскую власть. Войдя в раж, разорвал зубами бумажный червонец и пытался помочиться на памятник сельским коммунистам, убитым при раскулачивании крестьян в тридцатом году.