Выбрать главу

— За встречу! — торопливо сказал усач, разливая самогон. — Давненько тебя не видел, где ж ты был, не на Кэжэнском заводе? У меня там друзей полно, по пальцам не сочтешь… Ну, выпьем!

— Я не буду, не хочу, хватит мне, — Хисматулла отвел кружку рукой.

— Как это не будешь? Сегодня грешно не выпить, друг, ведь позавчера у вас, мусульман, праздник был!

— Так то позавчера… — улыбнулся Хисматулла.

— Ну и что? А вчера у нас, русских, праздник был — суббота. Стало быть, сегодня — у всех праздник, общий то есть… Пей, заливай, слезам воли не давай! — Он поднял кружку, подмигнул и, широко открыв рот, опрокинул в себя мутную, отдающую кислым запахом жидкость, зажмурился, крякнул и вытер слезящиеся глаза тыльной стороной ладони. — Так-то вот!

Хисматулла поставил свою пустую кружку на стол и, стараясь показать, что он тоже выпил, крякнул вслед усачу и отер глаза.

— Не одно, так другое, — вдруг сказал усач, придвигаясь ближе к товарищу. — Одна беда в дверь уйдет, а другая уже в окно стучится!

— А что у тебя, опять с дружком каким не счастье?

— Не-е… Теперь уж я сам в лапы беде попался, в контору меня вчера вызвали, насчет бумаг этих…

— А что за бумаги? — насторожился Хисматулла.

— Да эти, где разное политическое пишут… Главное, что обидно-то, я эту бумагу просто так взял, я ж грамоте не разумею — подумал, козью ножку когда скрутить или что… А они говорят, не скажешь, кто бумагу дал, — уходи, говорят, где хочешь с голоду подыхай, только не в нашей шахте… Кто, говорят, писал, кто тебе дал? А я разве помню, кто? Подбежал малайка какой-то из ваших и прямо в руки сунул — осторожно, говорит, как бы кто не видел! Прочти, говорит, и другому передай… А они говорят, бумага запретная, кто ее писал — тот, говорят, против царя идет…

Неожиданно голову поднял Мутагар. Глаза его были бессмысленны, он пьяно ухмылялся, приглаживая рукой волосы.

— Ты что? — сказал Хисматулла. — Полежи еще; полежи…

— Не-ет, — возразил Мутагар. — Джигит дважды не говорит, сказал, что встаю, — значит, встаю… Сказал, что не буду эту лошадь водить, — и не буду! Разве это лошадь? Сказал, и все. — Он громко икнул и добавил полушепотом: — И Наташи Ларионовой лошадь не поведу, сказал, и все…

— Какую лошадь? — спросил усач.

— Вот и я говорю, какую лошадь, когда она на четырех ногах не стоит — пятую подавай!

— Да что вы, братцы, о чем вы? Какая лошадь? — испуганно покачал головой Хисматулла.

— Лошадь такая… А ты парень что надо, и по-русски можешь, все неверные так… — голова Мутагара упала на грудь, и он засопел.

— Мы пойдем, — поднимая его с лавки, сказал Хисматулла. — В другой раз поговорим, лад но?..

Во дворе у кабака было, казалось, еще больше народу, чем внутри. Волоча за собой Мутагара, не стоявшего на ногах, Хисматулла дошел до ворот и прислонил пьяного товарища к столбу. Вдруг кто-то сзади крикнул тонким, писклявым голосом:

— Хватит кровь нашу пить, айда в контору!

— Айда, айда! — подхватили пьяные мужики.

— Кто такой этот Накышев, почему он над нами командует? Это наша земля, на ней еще деды наши жили!

Внезапно из толпы вынырнул урядник. Он был без папахи, лицо его было красно и растерянно. Бросаясь то к одному, то к другому старателю, он просительно складывал руки и жалобно взывал:

— Братцы, отдайте, ну кто взял? Ради детей прошу, хоть кто взял, скажите! Мне ж головы не сносить, если узнают! Братцы, не надо так шутить, грешно… Отдайте!

— Что с ним? — спросил Хисматулла.

— Да наган у него отрезали, пока он в кабаке у каждого стола по кружке побирался! — за смеялся кто-то в темноте.

У конторы, куда направилась толпа, послышался звон разбитого стекла, крики. Хисматулла хотел было пойти поглядеть, в чем дело, но в это время Мутагар стал медленно оседать на землю и наконец повалился лицом в грязь.

— Да что ты, вставай! — закричал Хисматулла. Но Мутагар не мог произнести ни одного слова — только ухмылялся и бормотал что-то. Хисматулла взвалил товарища на плечи и потащил его к бараку.

Чуть свет, еще до работы, он примчался к Михаилу, но застал его не в постели, как ожидал, а за столом. Михаил медленно пил с блюдечка горячий чай, отдуваясь и морща нос.

— А, заходи! Какие новости? Садись-ка, чайку выпей, — улыбнулся он и, подставив к само вару большую чашку, налил ее чуть ли не до краев. — А старушка-то моя приболела, вишь… — он кивнул головой на печь с задернутой сверху занавеской. — Лежит второй день, не знаю, что и делать… Да что ж ты все на пороге стоишь? Говорю же тебе — проходи, садись, гостем будешь! Вот так-то оно лучше… Ну, как народ?

Не зная, что ответить, Хисматулла пожал плечами.

— Как народ, спрашиваю, смотрит на то, что мы объясняем?

— Да кто как… Вчера вот окна в конторе вы били, управляющего гнать хотели… А в общем— то мало кто понимает, — сознался Хисматулла. — Один вот из листовки хотел козьи ножки скручивать…

— Понятно, — сказал Михаил и, задумавшись, поглядел в окно.

— Агай… — робко окликнул его Хисматулла. — Мне уже на работу…

— Ну иди, иди, вечером придешь!

— А как же задание?

— А-а, не забыл? — Михаил нагнулся и вы тащил из голенища сапог два свертка бумаги. — Вот, это листовки. Их надо раздать… Здесь все на двух языках написано, на родном языке на род нас лучше поймет… Смотри будь осторожен, маленькая ошибка — и все пропало! На Кэжэнском заводе четверых арестовали, и у нас уже этим занялись, обыски делают. Давай только грамотным людям, чтоб сами прочесть могли, прочтут и другим передадут… И еще вот что, у тебя ребята надежные найдутся?

— Найдутся.

— Скоро еще дам, побольше, вот тогда и ребят своих позови, только прежде каждого про верь! Для такого дела сам понимаешь, какие люди нужны — крепкие, как камень, и чтоб сила в них, душа была — наша, простая, рабочая, од ним словом, пролетариат! Понял?

— Понял, — улыбнулся Хисматулла.

В сенях он спрятал пачку листовок под рубашку и вприпрыжку побежал на работу. Всю дорогу ему казалось, что в том месте, где лежат листовки, становится все горячее и горячее, как будто те слова, что были в них, греют своей правдой верней, чем тулуп, и надежней огня в родном чувале. Дяде Григорию дам, — думал он, — и Маше дам, а еще Мутагара надо к этому делу привлечь. Ничего, что он пьет, исправится, как я! Главное, что душа в нем наша, рабочая.

4

Старатели пьянствовали, потому что не видели никакого просвета в своей жизни, топили тоску и боль в вине, забывали на время про голод и нужду, а вот почему пил вмертвую управляющий прииском Накышев — понять было не легко.

Вроде все было у человека, чтобы быть довольным жизнью, — и дом в Оренбурге — полная чаша, и карманы набиты деньгами — враз не проживешь и не потратишь, и немалая власть над людьми — можно утолять любое непомерное честолюбие, и погулять мог так, что гул шел на всю округу, покуражиться, не отказывая себе ни в чем, позволяя такие вольности, которые другим сроду не прощались, а ему все сходило с рук.

И однако Накышев пил так, точно завтра должен был наступить конец света — беспробудно, тяжело, крикливо и жадно, будто кому-то напоказ или из желания досадить, пренебрегая всеми советами и предупреждениями хозяина прииска Рамиева. Казалось, его гнетет и гложет что-то, но он боится в этом признаться и близким и самому себе — будто страшная и неведомая болезнь точила его изнутри, и он, чтобы заглушить страх перед нею, одурманивал себя вином.

Людей, окружавших его, и всяких там недовольных он не боялся, он мог спустить с цепи волкодавов, поставить у дверей спальни урядника, чтобы тот охранял его сон, нанять даже особых телохранителей, чтобы в случае чего могли предупредить любую опасность. Но, похоже, на него никто не собирался нападать и покушаться на его драгоценную жизнь. Нет, его грызла непонятная и глухая тоска, подмывала его исподволь, незаметно, как подмывает изо дня в день крутой берег тихая вода, подмывает, пока он не рухнет и не пойдет мутными разводами по течению, не растает совсем…