— Ай-яй! — подскочив, завопил мулла, хватаясь за окровавленную мочку. — Глупая баба, отродье шайтана!
Гульямал схватила толстую железную кочергу:
— А ну, катись отсюда! Чтоб духу не было!
— Да я не буду, не буду, — взмолился мулла, держась за ухо. — Сейчас уйду! Только прошу тебя, невестушка, молчи, не говори никому! Я ведь с пьяных глаз… Нарочно хотел, чтобы испытать тебя!..
— Знаю я, что ты хотел! — не опуская кочерги, спокойно сказала Гульямал. — Ну, долго я тебя ждать буду? Одна нога здесь, другая — там!..
Вернувшись под утро домой, мулла Гилман увидел, что его рябое, как пчелиные соты, лицо вдоль и поперек исполосовано царапинами. «Никакого уважения к моему сану! — с яростью подумал он. — Другая женщина на месте этой потаскушки сама бы за мной бегала, не то что царапаться!»
Он обмазал лицо топленым маслом, чтобы царапины быстрее зажили, вымыл теплой водой больное ухо и велел подать себе чаю.
Прихлебывая с блюдечка янтарно-желтую, крепкую жидкость, он ловил на себе любопытные взгляды прислуживающей ему девушки и все больше мрачнел.
— Чего уставилась? — крикнул он наконец, — Брысь отсюда, отродье шайтана!
Девушка быстро юркнула за дверь, и. мулла остался один.
«Черт, теперь по всему поселку разнесется, — с досадой думал он. —А какая все-таки у нее грудь, ай-яй-яй! Что бы такое сделать, чтобы она знала свое место?»
Но прошло несколько дней, а о происшедшем в деревне не было ни слуху ни духу. «Вот это баба! Мало того, что каждая грудь, как спелая дыня, она еще и молчать умеет! — восхитился Гилман. — Да, значит, недаром говорят, что если настоящий мужчина сохранит тайну величиной с оседланного коня, то настоящая женщина может сохранить тайну не меньше люльки с ребенком! И все-таки надо ей как-нибудь отомстить, хоть припугнуть на всякий случай!»
Все эти дни он не говорил о Гульямал, как обычно, ничего плохого, не называл ее дочерью шайтана и старался не попадаться ей на глаза, обходил ее дом стороной, — все боялся, но, увидев, что Гульямал молчит, решил, что просто так этого дела оставить нельзя.
«Вот что — надо у нее обыск устроить, — надумал он наконец. — Все равно они сейчас по всему поселку идут», — и тут же пошел к уряднику.
— У Гульямал хранятся бумаги этого Хисматуллы, что с неверными связался, как же вы ни чего не знаете об этом?
Пока полицейские шарили за чувалом, разбрасывая вещи из сундуков и лазили в подловку, Гульямал молча стояла у стены, насмешливо глядя на муллу, устроившегося на нарах, и под этим взглядом мулла ежился и все никак не мог усесться поудобнее, но Гульямал только улыбалась и так ничего и не сказала.
— Наверняка знает, где его бумаги, — сказал Мухаррам, когда они вышли из дома Гульямал, так и не найдя ничего похожего на листовки. — Видел, как она улыбалась? Когда человек ничего не знает, он так не улыбается, да еще вовремя обыска!
— Да, да, должно быть, знает, — с радостью подтвердил Гилман. — Вообще опасная женщина, кафыр в юбке, веру свою продала, на прииске работает… Надо бы что-нибудь сделать, чтобы ей юбку прищемить!
9
Хисматулла старался забыть Нафису, не думать и, чтобы ничто не напоминало ему о ней, из-за нее даже редко навещал родную мать. С тех пор как он поселился на прииске, все в Сакмаеве казалось ему чужим и далеким…
Однако стоило ему забежать в деревню, как ноги сами несли его к дому Хайретдиновых — лишь бы одним глазком поглядеть на любимую.
Но Фатхия не пускала его на порог, гнала прочь и бормотала, что дочь ее законная жена Хажисултана-бая и он не должен порочить ее доброе имя и являться вот так непрошено в их дом.
Вот и сегодня, едва Хисматулла показался во дворе, как Фатхия, которой Зульфия шепнула о его приходе, выскочила на крыльцо и, опираясь на суковатую палку, стояла в дверях, поводя седой и маленькой, как у беркута, головой.
— Опять явился, нечистый?.. Нечего тут тебе делать, иди отсюда. Забудь, как открываются наши ворота!.. Не хочет тебя видеть Нафиса… Не до тебя ей!
Он пытался уговорить злую женщину, говорил тихо и просительно, точно вымаливал, как голодный, кусок хлеба, но старуха была сурова и непреклонна.
Вздохнув, Хисматулла поплелся домой, чувствуя себя усталым и больным…
Мать с утра выглядывала сына на дороге, и, когда увидела, так нежно озарилось улыбкой ее сморщенное, смуглое, как кожура спелого грецкого ореха, лицо, что у Хисматуллы что-то дрогнуло внутри, и он, как в детстве, припал к матери, бережно поддерживая обеими руками ее худенькие плечи.
— Сынок, ты небось голодный? — отстраняясь, спросила Сайдеямал. — Вот тут у меня…
— Нет, нет, потом, — сказал Хисматулла, ласково гладя ее набухшие, скрюченные от стирки пальцы. — Не хочу я, чтобы ты из-за меня опять уставала… Погоди, скоро мы лучше жить станем, потерпи…
На глазах Сайдеямал появились слезы:
— Ладно, сынок, ладно…
— Я правду говорю, — поднял голову Хисматулла. — Будет и на нашей улице праздник, вот увидишь! Хоть в старости будешь счастливой….
— Что ты, сынок, где уже нам о счастье думать? Есть скатерть, а на ней кусок хлеба, и то го довольно! Что человеку суждено аллахом, то и будет, никто никогда от своей судьбы уйти не мог… Бай рождается баем, а бедняк — бедняком, а если к кому и пристанет чужое добро, от него только одни несчастья…
— Это неправда, эсей! — горячо возразил Хисматулла. — Так баи и помещики нарочно говорят, чтобы нас опутать!
— Да зачем баю нас опутывать, сынок?
— Чтобы мы на них работали!
Сайдеямал медленно и недоверчиво покачала головой:
— Слышала я уже все это… Вот и товарищам своим, что теперь к тебе по вечерам ходят, ты тоже самое говоришь, а я так думаю, что это все не твои слова…
— Не мои? А чьи же?
— Того неверного, что с тобой на прииске работает! Так и мулла мне говорил…
— Правда, мама, одна, ее из чужих слов не составишь!
— Может, оно и верно, сынок, делай, что хочешь, я в твои дела вмешиваться не хочу… Толь ко все-таки поменьше бы ты был с тем неверным, хоть ты и говоришь, что он человек хороший, грамоте тебя учит, а все какой бы ни был — не нашей он веры, сынок…
— Только две веры у людей бывает, эсей, две самые главные, — одни верят в то, что нужно быть хорошим человеком, а другие — в то, что можно прожить и жуликом, и бесчестным…
— Боюсь я за тебя, — опять покачала голо вой мать. — Наживешь ты себе врагов с такими мыслями, и отнимут у меня моего младшенького сыночка, последыша… — Она положила голову сына перед собой на подушку и стала разглаживать его волосы, расправляя короткие рыжеватые завитки.
Они долго сидели молча. Звенел за чувалом сверчок, скреблись под нарами мыши.
— Ты бы поел да ложился — устал ведь… — сказала Сайдеямал, глядя на худое лицо с резко обозначившимися скулами, на едва заметные, только начавшие расти усы и бороду, пробивавшиеся светлым рыжеватым пушком над губой и на подбородке.
— Чуть не забыл! — Хисматулла хлопнул себя ладонью по лбу и вскочил. — Мне же еще в одно место зайти надо!..
«Не буду спрашивать его, куда он идет, — решила про себя Сайдеямал. — Зачем беспокоить пустяками? Захочет — сам скажет… Хорошо бы, сходил к Гульямал, она женщина хорошая, да и я к ней привыкла… И сама к нему тянется, и не чужая, жалко родную на сторону отпускать, — старушка еще раз оглядела сына, его помятую, в глине, одежду, ввалившиеся глаза. — Женился бы, вот и пошло бы все хорошо, и не болтался бы где попало.»
— Ты чего? — заметив, как пристально смотрит на него мать, спросил Хисматулла.
— Я? Да все мои мысли, сынок, у тебя как на ладони, — уклонилась от прямого ответа Сайдеямал. — А как там с твоей работой? Мне вчера сказали, обвал был, два человека погибли… И еще говорят, у вас там драки часто у кабака, могут и убить!
— Что ты, мама! — Хисматулла сделал удив ленное лицо. Он не хотел беспокоить мать. — Все хорошо, ничего такого не было!
— Слава аллаху! — облегченно вздохнула Сайдеямал. — А здесь, на зимовье, чего только не брешут! Говорят, людская молва в гроб загонит и гвоздями заколотит…