Чем дольше мальчик жил в лесу, тем смелее он становился. Он привык к одиночеству, иногда ему казалось, что звери добрее людей; Загит сравнивал их с Хажисултаном и муллой Гилманом и думал, что вожаки зверей лучше, чем вожаки людей. «Вот бы всегда жить в лесу, — мечтал он. — Построить себе на поляне теплый зимний дом, приручить зверей… Летом заготовлять дрова и пищу на зиму, а весной выходить из дома и жить, как тебе хочется! Сам себе хозяин, никто не бьет, не обижает…»
В конце лета, когда дойных кобыл перегнали в лес, поближе к сенокосу, в табун приходили лосиха и олень со своими детенышами. Часто они и ночи проводили среди лошадей, так как здесь они чувствовали себя в большей безопасности от волков и медведей. Иногда из-за кустов выскакивали тонконогие большеглазые косули с длинными ушами и маленькими копытцами. Они долго стояли неподвижно, в недоумении глядя на Загита и лошадей, потом, успокоившись, начинали щипать траву. Самые смелые подходили вместе с лошадьми к соли. Когда это случалось, Загит застывал и задерживал дыхание, чтобы не спугнуть их, зачарованно глядя на лесных гостей.
Часто навещали его и другие лесные жители — почти на каждом шагу мальчику встречались маленькие, лопоухие зайчата, с испуганными черными бисеринками глаз. Завидев Загита, они старались спрятаться в сухом хворосте, но как только рядом появлялась зайчиха, пушистые детеныши бросались к ней, забыв об осторожности, и прилипали мордочками к ее животу, опрокидывались на спину, задирая кверху маленькие мягкие лапки. В такие минуты Загит испытывал столько нежности к этим слабым зверушкам, что слезы выступали на глазах у мальчика.
Часто под маленькими елками на опушках он находил гнезда овсянок с притаившимися слабыми и беззащитными птенцами, которые начинали жалобно и тоненько пищать, когда мальчик обнаруживал маленькую, устланную пухом и волосками ямку, где они лежали…
Загит внимательно разглядывал лесные и луговые цветы — белые и красные пушки клевера, колючий шиповник, цветущие метелки ковыля; ему казалось иногда, что цветам больно, если рвешь их или наступаешь ногой на стебель. Не меньше восхищали мальчика необыкновенные узоры на крыльях бабочек, прозрачные крылья стрекоз, переливающаяся всеми цветами спинка майского жука над пышными гроздьями распустившейся сирени и акации…
Лес стал Загиту родным домом. Только волков не мог признать мальчик, — часто они бродили около табуна, а однажды ему пришлось познакомиться с ними поближе. Дело было вечером. Загит нежно похлопал вожака по шее, постелил рогожу у потухающего костра и лег спать. Однако не успел он задремать, как ему пришлось проснуться, — вожак, стоя над ним, теребил мальчика за рукав мягкими губами.
— А ну тебя! — сказал недовольно Загит и перевернулся на другой бок, но через минуту вожак снова разбудил его и, фыркая, стал бить землю передними копытами.
Когда мальчик встал, жеребец быстро собрал в кучу кобыл и жеребят и снова подбежал к Загиту. Все больше тревожась, Загит вскочил на коня, оглядывая с высоты кусты. Вдруг лошади, насторожившись, подняли уши и все резко бросились к табунщику. Жеребец выгнул шею и кинулся к кустам. Он бил копытами, фыркал и время от времени злобно кричал, отбивая у волков полурастерзанного жеребенка. Но тут подоспел Загит, и волки отступили. После этого Загит и вожак еще больше подружились.
Но чем жарче становились дни, тем ближе чувствовалась осень, тем беспокойнее было на душе у Загита. Ни ягоды, ни цветы, ни звери, ни птицы не могли больше сделать его счастливым. Наоборот, глядя на всю эту лесную красоту, он все больше тосковал о том, что придется оставить ее, что пройдет лето, и снова за осенью наступит безжалостная, холодная зима с ее морозами, вьюгами и жестоким голодом. Загит стал часто вспоминать своего друга Гайзуллу, их разговоры перед отъездом. Пойми, — говорил тогда Гайзулла, — мы не можем быть равнодушными к тому, что происходит вокруг! Раз Хисматулла-агай в тюрьме, мы должны продолжать за него то, что он начал! Ты помнишь, что говорил этот русский, Михаил? Что революционер никогда не должен забывать о том, что он отвечает за все, что делается вокруг него!
Загит старался вспомнить Михаила и то, что он говорил на собраниях, где удалось два раза побывать мальчику. Так и не поняв, что такое революционер, хорошо это или плохо, Загит понял только, что русский агай Михаил и есть один из этих революционеров, о которых он так часто говорит. Но кто такой сам Михаил? Хисматулла-агай его хвалил, баи его ненавидят, мулла его проклинает, все говорят о нем разное, и на чьей стороне правда — неизвестно! И тем более непонятно все, что говорит сам Михаил! Как может бедный стать богатым оттого, что говорит этот русский? И какая ему польза от этого дела, от того, что он будоражит всю округу и часто бывает бит, а теперь и вовсе сидит в тюрьме? И почему все так боятся бумажек, которые они с Гайзуллой наклеивали на стенах и воротах? Или вправду, как говорил мулла, их написала рука шайтана?..
Чем больше Загит думал обо всем этом, тем больше запутывался и никак не мог понять, почему же его все-таки так тянет к этому русскому, и не только его одного, но и Гайзуллу и многих на прииске. Часто мальчик пугался, вспомнив, как однажды отец сказал ему: Когда наступит конец света, люди все больше будут слушать неверных русских, и каждый слушающий их попадет в ад и будет вечно гореть в огне! И Загит плевал в разные стороны, чтобы отогнать от себя наваждение, и говорил, подражая взрослым:
— О аллах, не делай из меня неверного! Не отлучи от веры!
Но заклинания эти не помогли мальчику избавиться от мыслей о Михаиле и Хисматулле, о том, кто же прав, — они или баи и царь. От тоски Загит начинал петь, и пел долго и протяжно, прислушиваясь к лесному эху, повторяющему слова его грустных песен. Он чувствовал, что сердце его разрывается от горя, и, когда боль в груди, поднимаясь все выше, останавливалась у горла, мальчик бросался в высокую траву у подножия деревьев и громко плакал, то призывая на помощь аллаха, то умоляя хозяина горы спасти его, оставить навек при себе в этом лесу вместе с птицами и зверями…
17
Снова погрузив на телеги косы, грабли, деревянные вилы и домашний скарб, люди переехали на сенокос. Опять растянулся по дороге длинный обоз, оводы и слепни тучами взвивались над повозками, лошади размахивали хвостами, испуганно ржали жеребята, плакали маленькие дети.
Те, у кого не было скота, остались жить на старом месте. Хаким со своей семьей тоже не стал переезжать, тем более что их сенокос находился недалеко, а Мугуйя день ото дня чувствовала себя хуже и опять, как зимой, лежала на нарах без движения.
Хажисултан-бай расположился на том и на другом пастбищах. Старшую жену, Хуппинису, часть скота и нескольких работников он оставил на весеннем джайляу, а сам с младшими женами переехал поближе к летнему. Наезжая время от времени на стойбище, он всегда бывал чем-то недоволен и ругал всех подряд — табунщиков, косцов, работниц, доивших кобыл и коров, делающих кумыс, творог и сметану, и прежде всего гнев Хажисултана обрушивался на Хуппинису.
— Куда ты смотрела? — кричал он. — Разве так должна вести себя байбисэ, моя старшая жена? О аллах, да ведь это помои, а не кумыс! Двухлетний ребенок и то лучше следил бы за тем, как работают женщины, а ты уже совсем никуда не годишься — только и знаешь, что лежать на нарах и жиреть!..
Хуппиниса молчала, но потом, когда Хажисултан уезжал, сама часто ругала работниц, не зная, на ком сорвать злость, но делалось все это как-то само собой, не нарочно, а отругав одну из женщин так, что у той от стыда начинали гореть уши, она уходила в летник и плакала. «Хоть бы алла взял меня к себе, — думала старая женщина. — Ведь я никому не нужна на этом свете — ни мужу, ни его женам, ни своим детям… Зачем я живу на свете?» Но мысли эти появлялись и исчезали за домашними хлопотами и заботами, — слишком уж много их было в эту летнюю пору…