Я не переписывал эту книгу. Я приглушил барочные чрезмерности, ограничил число шероховатостей, вымарал сентиментальности и неясные места, и в ходе этой работы, порой приятной, а порой тягостной, я почувствовал, что паренек, писавший это в 1923 году, по существу (что вообще значит «по существу»?) уже являлся тем сеньором, который теперь либо смиряется, либо исправляет. Мы – один человек; мы оба не верим в успех и поражение, в литературные школы и в их догмы; мы оба – поклонники Шопенгауэра, Стивенсона и Уитмена. Я вижу, что «Жар Буэнос-Айреса» уже предвосхищает все, что будет потом. За то, что приоткрывал этот сборник, за то, что он каким-то образом обещал, его великодушно одобрили Энрике Диес-Канедо и Альфонсо Рейес.
В 1923 году юноши были робки, как и теперь, в 1969-м. Опасаясь внутренней пустоты, они так же пытались прикрыть ее невинным новомодным грохотом. Я, например, ставил перед собой сразу несколько задач: подражать некрасивостям Мигеля де Унамуно (они мне нравились), быть испанским писателем семнадцатого века, быть Маседонио Фернандесом, открыть метафоры, уже открытые Лугонесом, и воспеть Буэнос-Айрес низких домов и усадеб с решетками (такие были на западе и в районе Сур).
В те времена мне были любезны вечера, предместья и невзгоды; теперь мне любезны рассветы, центр и спокойствие.
Х. Л. Б.
Буэнос-Айрес, 18 августа 1969 г.
Если страницы этой книги содержат какое-нибудь удачное стихотворение, я заранее прошу у читателя прощения за то, что нахально присвоил его себе. Наши ничтожности мало чем различаются: случайно и несущественно то обстоятельство, что ты – читатель этих упражнений, а я – их автор.
Убеждены: все – суета сует,средь залежей благородного праха.Но тянем свой век, понижаем до шепота голосв толще плавных рядов пантеонов,чьи мягкие тени и мрамордаруют надежду или предвосхищаютдостойную встречу со смертью.Как восхитительны склепы!Строгость латыни на плитах,соединение мрамора и цветов,своды прохладны, словно внутренний дворик,давнее прошлое, навечно – вчера,здесь остановилось, слилось в единую точку.Обманчив покой единенья со смертью,мы обманулись и жаждем конечного мига,жаждем грез и покойного равнодушья.В легкой дрожи страстей, чести и шпаги,в спящем плюще —повсюду теплится жизнь.Пространство и время – ее порожденья,магический инструмент бытия и души.Искра души едва лишь погаснет,вместе погаснут, исчезнут пространство и время.Точно так же погасшим лучомотменяется отблеск вечерний,отображение и существованье зеркал.Тихие тени деревьев,ветерка дуновенье среди птиц и ветвей,душа, растворившаяся в тысячах прочих,дивное чудо, однажды ставшее жизнью,необъяснимое чудо,но это чудо, призрачное повторенье,очернено горьким ужасом сегодняшних дней.Вот о чем размышляю я в Реколете,там, где хранятся мои пепел и траур.
Стоять в одном из твоих патио и видетьдревние звезды,сидя на скамьев тени, смотретьна рассеянные огни,которым так и не смог в своем неведеньени имя дать, ни сложить из них созвездия,чувствовать кружение водыв колодце потайном,аромат жимолости и жасмина,молчание уснувшей птицы,круглый свод, влажную прохладу, —это и есть стихи.
Тень голубиная —так вечера начало евреи называли,когда шаги легки и сумрак не мешаетувидеть, как приходит ночь,что музыкой, старинной и знакомой,звучит и опускается на землю.В час этот, когда светпрозрачно тонок,я вышел к улице, которую не знал.Она открылась предо мной широко,мягкий свет струился по кровлям и стенам,такой же, как и тот, что в небеотражался, в глубине.Все в этой улице – дома, оградыпалисадников, звонки, что у дверей,и, может быть, мечты той девочки с балкона, —наполнило мне сердцечистою слезой.Казалось, этот вечер тихийзаполнил улицу нежнейшим серебром,что зазвучало вдруг, как позабытый,но всплывший в памяти хорал.Потом подумалось,что улица в тот вечер была как бы чужойи что дома на ней – подсвечники,где жизнь людская – как свеча,которая горит и угасает,и каждый шаг наш —шаг на пути к Голгофе.