Выбрать главу

Но эти хоть как-то откликнулись. Что ж касается ценителей почище — например, Бориса Акунина, Патрика Модиано, Светланы Алексиевич, Владимира Жириновского, Марио Варгаса Льосы, Ксении Собчак, Билла Гейтса, Аллы Пугачёвой, Уоррена Баффета, Илона Маска, а также и певца и дельца Иосифа Кобзона и королевы Британии Елизаветы Второй, — то все они, будто сговорившись, сделали вид, что книгу вообще не читали и в глаза её не видели. А я-то ждал восторженных отзывов, дешёвой славы, дорогих презентов, а также персональных приглашений на званые вечера в кругу элиты. Я даже брюки бежевые на распродаже купил, чтоб в них блистать. Ну и где моя дешёвая слава и дорогие презенты? Где-где, вы говорите? Правильно, нигде. Хотя что ж в этом такого правильного, сами посудите? А ещё селебритиз. Вы не стоите выеденного гроша, тусклые ваши сиятельства! Пожалели вы для бедного, но одарённого писателя денежку-копеечку да вниманьица крошечку. И даже рюмочки похвалы не на́лили! Фу такими быть.

И что сцуко характерно, обнесли меня не только рюмочкой, но и чашей на пире отцов. Старик Державин не встал из гроба, чтобы меня благословить, хотя это было бы чрезвычайно любезно с его стороны. Старик Ганди меня тоже проигнорировал, а ещё махатма. Йог Рамачарака, на которого я возлагал особенные надежды, не прервал свою вечную медитацию в Гималаях, чтобы съездить в Москву и вручить мне хоть малейший золотой слиток. И даже Еврипид, — коего я, между прочим, цитировал! — не уделил мне никакого внимания. Он даже ни разу мне не приснился, что с его стороны я считаю западлянством.

В общем, видя такое к себе отношение, приуныл я, закручинился, испереживался весь и поник. И решил я, что свет недостоин тебя — книга ты моя книга!

А потому, подобно М.А. Булгакову (но больше ориентируясь на Н.В. Гоголя) поехал я в отдалённый московский район Южное Ебенёво, на Девятую Среднекислопомощную улицу{8}. И там, в скверике напротив магазина «Химрекативы{9}», сжёг второй том «Буратины» в сердце своём. Сердце потом пришлось мыть с дегтярным мылом. А от второго тома осталось немного дыма и немного пепла.

Однако потом я остыл, охолонулся. Задумался. Да, свет был жестоковат ко мне и творенью моему. Да, многие приличные с виду люди явили чёрствость, а к моей книге повернулись отнюдь не лицом. Но не так ли издревле встречали всех подлинных инноваторов пера? Не нами сказано: человек человеку — фигвам и люпус эст! И хорошо ещё если только люпус эстонский, а не злоебучая какая-нибудь гидра! Вот даже романтический Шиллер, и тот говорил, что человеки — порождения крокодиловы, слёзы их вода, а сердца — твёрдый булат! Прям вот так и сказал, да. Вольтер, гуманист и просветитель, добрейшей души человек! — но ведь и он писал, что люди пользуются умом лишь затем, чтобы оправдать свои несправедливости, а языком лишь для того, чтобы скрывать свои мысли! А моя соседка с первого этажа, познавшая жизнь, уверенно утверждала, что всякий мужчина после тридцати — либо сраный гад, либо бестолочь; бабы же все — дуры и кривляки. Так вот ты каково, людское племя! Так чему ж я, собственно, удивляюсь?

С другой стороны. Ты, моя книжечка — тоже ведь не томная бледная дева в шелках под парасолью. О нет, нет! Ты бойкая смуглянка, девчонка-шарлатанка в разбойном шарабане на дутиках. Ты написана не cum grano salis{10}, ибо какое уж тут granum: вся ты насквозь просолена как вобла, да и проперчена до самых костей. Не единожды и не дважды озаряли твои страницы, как всполохи молний, грозные запретные слова «хуй» и «еврей». Да и прочая неполиткорректность на них гащивала, а то и хозяйничала. Остры твои уколы; шутки злы; неслучайны аллюзии и намёки; что до нравственных уроков, преподанных тобой юношеству (и тем паче девичеству), то об этом промолчим торопливо{11}. Можно найти в тебе и попранье заветов священных, да там и поругание счастия есть. В общем, ты не сахар, ты пиздец. Прочесть тебя и полюбить — это не лося по жопе хлопнуть. Тут надобен душевный труд, специфический вкус — а также, не побоюсь этого слова, читательский талант. В общем, ты предъявляешь к читателю дохера требований, книга ты моя книга!

Тем прекраснее, что и у тебя, opera mia, нашлись поклонники. И явили силу и глубину своих чувств наиубедительнейшим образом. Многие, многие люди, знакомые и незнакомые, снабжали меня необходимыми денежными средствами, чтобы я только продолжал писать. Не забыты были и похвалы, эта драгоценная канифоль для смычка дарования. Тобой, моя книга, восторгались; в честь тебя мои друзья устраивали торжественные обеды — не единожды! — и дарили подарки, вкусные и полезные. Есть, значит, на свете рыцари духа, пришедшие, чтобы влить в меня новые силы. Низкий вам поклон. И вот сейчас я совершенно не ёрничаю: низкий вам поклон, дорогие мои.