Выбрать главу

Сейчас мой пьяный нос в том состоянии, когда я сквозь одорически-пушечный грохот коньяка и переливы пыльных отдушек начинаю различать контуры собственного запаха. Он впитывается, впечатывается в вещи, частицы моей кожи смешиваются с древней пылью, моя шерсть волосок за волоском складывает контур аромата, невидимую тень, оставляемую мною каждый раз, когда я прихожу сюда. С каждым новым визитом эта тень постепенно сгущается, уплотняется, как лессировочные слои на ватмане.

Странное чувство — будто сидишь рядом с собственным призраком. Скоро я, наверное, буду с ним пить.

Кстати, неплохая идея. Так ты как, призрачный мой Артемон? Молчишь? Будем считать это всё-таки знаком согласия. Выпьем, что-ли. И понюхаемся.

…Шерсть. Вот этот ароматический шум издаёт моя опавшая шерсть. Она пахнет… с чем бы сравнить, где бы подыскать слово? — а, вот: как негромкое фа верхней октавы. Подшёрсток даёт что-то вроде си-бемоля: он звучит слабее, но более заметен за счёт высоты тона. Отчётливые одорические следы оставляют подушечки задних лап. Ноги всегда пахнут дорогой, но мытые, облизанные, они дают свой аромат — жжёной пробочки и ношеной замши. Благородный аромат. Его портит витающий где-то поблизости запах желудка — не всегда приятный. Тут же жмётся-курится и стыдноватый аромат кишечных пассажей. Мне он видится блёкло-жёлтым, почти хлорным. Примерно те же ощущения у меня от прозы Пруста, только в случае Пруста к нему примешивается галлюцинаторный, но отчётливый запах суточных щей. И никаких пирожных, ни бисквитных, ни безбисквитных. Я буквально, буквально нюхал страницы, пытаясь различить это самое пресловутое пирожное «Мадлен»! Никакой «Мадлен», никакой бисквитности, только щи и жёлтый цвет. Возможно, дело в том, что Пруст дошёл до нас в переводе Франковского. Оригинал оставил бы иные ощущения, хочется верить… да… Ну и, конечно, аромат бёдер, мужские запахи. К сожалению, они сильнее прочих. Они мне слишком близки, чтобы я мог о них рассуждать. Мальвина могла бы; у неё есть все права на это.

Наверное, у меня тоже есть какие-то права. Например, право хранить молчание. Я его и храню, за неимением лучшего. Ну, как умею. Я хотел бы хранить его как хемульский сейф — со спокойным и властным равнодушием. Вместо этого я держусь за него, как нищий за последний сольдо.

…Я сижу на узенькой табуретке из какого-то белого твёрдого вещества. Табуретка не пахнет ничем. Сперва меня это пугало: вещь без запаха — это почти как вещь без тени; нет, даже как тень без вещи. Но я привыкаю ко всему, привык я и к этому тоже.

Обычно я сижу верхом, расставив ноги. Иногда их хочется размять, и тогда моя поза плавно перетекает в позу пьющего оленя. Так я потягиваюсь. Потягушки приятны сами по себе и стимулируют организм. Увы — весь, целиком, включая тылы. Так что в моём случае слишком резкие потягуси могут ознаменоваться постыдным хрустом булок, отнюдь не французских (так скажем). Поэтому я осторожничаю. Как с этим, так и с прочим.

Есть вещи, о которых лучше не говорить. Даже себе.

А я напьюсь и скажу о них всё равно.

Как ты считаешь, мой бестелесный двойник, мы скажем о них? Скажем, скажем.

Короче, мы с Мальвиной опять поссорились.

…Я не понимаю, как это происходит. Вот только что всё было нормально, даже хорошо, что там — прекрасно, упоительно — бери выше. И тут я что-то говорю или делаю, что-то совершенно невинное — и вдруг её лицо становится каким-то каменным изнутри, а глаза вспыхивают злым льдом. В эти мгновенья они кажутся голубыми. И потом всё становится ужасно, просто кошмарно становится всё, я не понимаю, что делать, что говорить, и в конце концов оказываюсь здесь. Или на улице. Или ещё где-нибудь, где ей и не пахнет. Даже её ногами, не говоря уже об остальном.

Почему она так делает, мой Артемон? Почему она так делает? Зачем она устраивает нам эти жуткие сцены?

Она меня не любит? Ну хорошо, пусть не любит. Я вообще сомневаюсь, что она способна любить кого-то, кроме себя. Но тогда — зачем я ей? Всё, что ей было нужно, я уже сделал. Даже предал своего хозяина, который был ко мне добр. После этого хоть сколько-нибудь уважающий себя овчар или сенбернар должен издохнуть от тоски и презрения к себе. К счастью, я пудель и интеллигент — эти два обстоятельства облегчают тягостные переживания, связанные с предательством. Но и я пал духом, да, мой дорогой друг, я был на грани. Она, Мальвина, меня спасла, она мне не позволила предаться резиньяции и гипотимии. Помнишь, как она сидела у нашей постели, когда нам было так плохо. Заставляла есть. Давала собой дышать (вот тогда-то я на неё и подсел окончательно). Обнимала. Не слезала с меня. Как вспомню — сердце через спину выпрыгивает.