— Вы великодушны… — пробормотал Понькин.
«Знаешь ты мое великодушие».
— Стрелу успеваете закончить? — Васильев все-таки не удержался от желания влить напоследок яд в их разговор.
Однако Понькин (старый кадр!) этому вопросу простосердечно обрадовался:
— Да, да! К первому мая ленточку перережем.
— С какой стороны? — деловито спросил Васильев, внутреннее хохоча. Дело в том, что стрела выросла на обочине дороги, и красную ленточку тянуть некуда — поперек шоссе нельзя, конечно, — там самосвалы с бетоном проносятся каждые полминуты. — Может, без ленточки обойдемся?
— Можно, — наконец, смутился Понькин. — Тогда хоть простыней накрыть и сдернуть. Или как?
Но Васильев не ответил. Он нажал на клавишу селектора:
— Это я. Уровень?
— Плюс семь — отозвался хриплый мужской голос. — С утра на метр.
— Так. — Альберт Алексеевич отключил аппарат и, словно задыхаясь, быстро прошел к открытому окну.
На улице сверкал весенний день, как разобранные старинные золотистые часы, вокруг луж прыгали воробьи, девочка в школьной форме с белым передником — без пальто — смотрела в небо. Там летел самолет, оставляя сдвоенный белесый след.
Должны с минуты на минуту позвонить из Госстроя и, может быть, опять из ЦК. Намекают: некто может прилететь до Первого мая. Но все три телефона молчат. «И не уйдешь. Даже в туалет», — веселея от злости, подумал Васильев.
Он вчера ночью разговаривал с женой, но разговор не принес душевного успокоения, как не приносит утоления теплый напиток в жару. Москва была плохо слышна. Правда, из ответов жены он понял, что она-то его слышит. Чтобы не переспрашивать, Васильев молча внимал ее пропадающему голосу и, видимо, невпопад говорил: «Ясно» — потому что она заново начинала что-то объяснять, то сердясь, то смеясь прокуренным сиплым смехом. Жена занималась рекультивацией почвы, восстановлением ее живых качеств после того, как землю убили огонь и механизмы. Угольные разрезы, например, оставляют за собой мертвое марсианское пространство. А если задуматься о последствиях ядерного взрыва… Жена защитила кандидатскую диссертацию, готовила докторскую, была рецензентом в ВАККе, членом всяких комиссий всесоюзного масштаба, и часто подтрунивала над Васильевым, что вот она, женщина, занимается делом, противоположным васильевскому. Он-то всю жизнь строил — а значит, рушил вокруг, жег и скреб землю. Взять эту ГЭС. Она даст самый дешевый в стране ток — тридцать две тысячных копейки за киловатт-час. Зато?.. Зато, пока велись поиски удобного створа, пока прокладывались дороги, уничтожили тайги в окрестностях на десятки миллионов рублей и на миллиард с лишним испортили белого сказочного мрамора… но и это не главное. Зинтат умрет отныне, как река рыбы и как река судоходства. И убьет возле себя тайгу, сверкнув зеркалом в тысячу квадратных километров, как ни узок в этих местах каньон… Жена спрашивавала каждый раз: «Ну, как? Может, не тридцать две тысячных, а хотя бы — тридцать три?» В семье Васильевых эти цифры стали как бы паролем для всякого рода сомнений: «А вдруг тридцать три?» Жена ездила недавно в ГДР на совещание, там поднимался вопрос о рекультивации почвы после длительных затоплений и осушений морей и озер, в том числе искусственных. Даже до этого дело дошло!
Васильев слушал минувшей ночью беглую речь жены и кивал, что-то мыча в ответ: «Естественно… Да…», и она вдруг поняла, что ему худо, закричала: «Ты болен? Почему ничего не рассказываешь?» И он был вынужден, чтобы успокоить ее, рассказать какой-то глупейший анекдот про армянина, и услышал, как хихикают телефонистки, и чрезвычайно осердился на себя. «Здоров я, здоров! — процедил он на прощание, представляя вдали узкое стремительное лицо жены с перламутровыми губами и зелеными ресницами, и вновь тоскливо, холодно сделалось ему. — Девочек целуй!.. Пишите мне. На днях позвоню». И подумал: «А может и прилечу!», но, конечно, не сказал. Зачем загадывать.
Он ходил взад-вперед по кабинету, от знамен в углу до дымящей пепельницы. Все последние годы его угнетала укоренившаяся манера разговора Валентины с ним. Она выросла на послевоенных фильмах, где муж с женой или жених с невестой ссорились из-за производительности труда, из-за толкования Моцарта и пр. Валентина не была глупа — скорее, она обладала хватким житейским умом, при гостях рядом с молчаливым мужем иногда бросала своеобразные остроты — смесь тонких английских анекдотов с простыми, как стакан, солдатскими или студенческими (все-таки провинциальное воспитание!), и, странным образом, в последнее время такое ценилось, но вот ее желание и при людях поучать Васильева, даже в шутку желание создавать государственную обстановку в семье, неуместное стремление говорить о киловаттах, правительстве, будущем человечества, когда бы ей лучше поцеловать мужа и нарезать сыру или колбасы к чаю, постепенно приводило Васильева в бешенство. Дети выросли в яслях и школе. Такая жизнь Валентине казалась примерной, престижной — она мечтала именно о подобном и добилась. Поначалу Васильеву казалось — Валентина шутит. Но с годами понял — она упёртее, чем он. И это было тягостно, смешно, грустно…