ких прав, чтобы обезножевшего солдата карать». Тот,
видно, поняв свою неделикатность, устыдился, притих,
выспрашивать стал, где шли да каким путем, знать,
проверял, гад, не шпионы ли мы. И тут я будто с дру
гого света пришел, все припомнилось вдруг: где у нем
цев танки, да сколько их, да какие машины видел, да
каким путем шли... Орден обещал, наверное, за соо
бразительность... Эх, если бы не контузия, да разве
бы я тут, да разве бы эдак жил, тьфу, нечисть!.. А про
винтовку соврать не мог, как на духу и выложил, что
предупреждал Ж вакина: не поступай так, без оружия
солдату не дозволено — ведь не послушался, поставил у
куста, потом, мол, заберу, ничего с ней не случится...
280
парень — пи слуху ни духу, да мало ли тогда пало
людей — как траву, косили..
А может, и жив ты, Степан Ж вакин, гробы строга
ешь потихоньку, людей подальше прячешь, но до Во
логды не добрался, нет, не добрался, потому как узн а
вал я, нет на Вологде гробовщика Степана Ж вакина,
знать, где-то в ином месте осел: Россия-то вон как ве
лика — в ней, как в воде, поди сыщи. А если и жив ты,
так на меня обиду не клади, на меня обиду свою не н а
валивай, ведь не мог я тогда схитрить, ей-богу, не мог
против совести пойти, вроде бы пустяк, а не мог. Как
на духу выложил, что сунул Степан Ж вакин винтовоч
ку под кустик. «Потом, как случай приведется, заберу,
а не заберу, так не велико и дело. Винтовка-то не пушка
и не танк, ведь вон сколько всякого добра пооставле-
но — хоть железную гору из него отливай, а кто н ака
зан? Д а никто не наказан, потому как все, кто мог
спросить за это, в земле леж ат, кровью своей зал и
лись», — вот так и сказал, а я что мог с ним посудить,
если плахой еловой леж ал и язык-то едва держ ал
во рту?..
Ой, Федя Чудинов, не то вроде бы вспоминаешь и
вроде бы ерничаешь, языком вертишь — значит, не теми
словами говоришь, какими привык объясняться толково
и кругло. Что ж е с тобой приключилось, Федор Чуди
нов? Какой-то весь размягченный ты, вроде бы тебя
насквозь пропекло солнцем и в самую пору сейчас по
валиться тебе и больше не встать, уж в таком ты рас
паренном состоянии, что просто беда, что просто хоть
на кровати разложи совсем голехоньким и квасом све
жим заливай...»
У Феди Понтонера кружилась голова, может, со вче
рашней занудной ссоры иль оттого, что сын потом всю
ночь не спал, расхныкался: ему бы грудь надо, а Т аль
ка, будто пропащая колодина, завалилась к стенке и
ни разу за ночь не вскочила, мол, твой выдолбыш, сам
и вставай, сам и выхаживай, а я пальцем не притро
нусь. До утра ребенка на руках выносил, готов был
Тальке голову отсадить напрочь, чтобы не куражилась,
стерва, — ведь так и не встала... А может, солнце тому
виной, что так невозможно кружится голова, и руки-то
не поднять. Хоть бы крошечный дождик посеялся.
281
дому. Талька бродила по кухне молча, воротя нос в
сторону, облупленные шлепанцы стучали по половицам
гулко и зло, и вся она была настроена враждебно и не
примиримо. Все так ж е молча поставила хлебницу, м ан
ную кашу, сама пристыла у буфета, словно ожидая,
когда лучше начать ссору.
— Говорено сто раз было: закрывай ведра, когда
из столовой идешь. Теперь каж дая сволочь куском поп
рекнуть может, — раздраженно сказал Федя Понтонер,
лениво разм азы вая кашу по стенкам тарелки, есть не
хотелось, а тянуло прилечь где-нибудь в тенечке и пару
часов придавить.
— Д а замолчи ты, надоел хуже горькой редьки! —
огрызнулась Талька: вывел вчера этот дьявол из себя,
всю душу начисто вывернул, и сейчас даж е смотреть
было тошно на его постное лицо. — К ак баба, пилишь,
пилишь... Зануда лешова!
Она подхватила ребенка на руки и ушла в горницу,
там быстро забродила из угла в угол, укачивая сына,
и пол прогибался и кряхтел под ее телом. Талька поте
рянно морщилась: почему-то Гелька не шел из ума.
П редставила его испуганные глаза на худом порыже
лом лице и подумала, что с ним она, пожалуй, ужилась
бы. Зачем только Ш урка тогда подвернулся?.. Поиз
мывался, кат, силу свою показал — и сейчас тело от его
тумаков стонет. Д ум ал, что так просто ее взять, можно
сесть ей на шею да подгонять. H a -ко выкуси, похлебай
казенных щей! Небось присмиреешь, лишнюю дурь там
выбьют...
Д а и с Гелькой, пожалуй, пустое дело — уж слиш
ком не ушлый он, рыба он.
В комнату, высоко подымая босые ноги, вошел Фе
дор, стал посреди горницы и хотел на Тальку прикрик
нуть, но, рассмотрев ее, суровую и непримиримую,
осекся.
— Ты все молчишь, ну-ну... А зря, я ведь по совести
живу, я худа никому не сделал, чужой копейки не при
сушил. Д а разве тебе это понять?
— Д а уж куда мне, темной-неразвитой,— отклик
нулась Талька, встряхивая плечами и чуть приседая,—
наверное, доставала грудь. — Ой ты, гулюшка, ой ты,
чадушко мое неразумное. Темные мы с тобой, мещане
282
фамилию человеческие совсем забыл. А как в мужья
подкатывался, так только на коленях разве и не стоял.
У, зануда, иди давай, чего ли делай. Не стой над душой
моею, всю ведь выпил.
— У тебя выпьешь, вон расперло. Сама себя шире...
— Д а как не выпил-то, Федя! — вдруг засмеялась
Талька. — Словно комар надо мной вьешься, зудишь
и зудишь.
— Д а ну тебя, — отмахнулся Понтонер, не прини
мая примирения. Он думал прилечь на часок, но понял,
что Талька спокоя не даст, на ровном месте дырку вы
долбит, пока муж на глазах.
— Во, тебе бы обзываться только. На это ты сам
не свой. А парню белья на перемывку нет. Куда деньги
копишь? Все вы, Чудиновы, такие, и дедко прохиндей
был, все знали, какой прохиндей, все только на старое
время и смотрел.
— Ну ты и дура! Ей-богу, как из темного леса вчера
выскочила, — устало махнул рукой Понтонер, пошел на
кухню, снял с гвоздя ватный колпак, еще потоптался у
порога, крикнул в горницу: — Приди, помоги бревно
спустить!
Д ля погреба нужен был последний стояк, он еще
леж ал на заулке, истый боров, желтый на свежих зате
сах, от него пахло сосновой смолкой, и янтарные каты
ши-бородавки проступали у разбежистых с у к о в . Понто
нер машинально сколупнул разросшимся, почти ж елез
ным ногтем прозрачную толстую слезу и, как бывало
в детстве, положил на язык, пробуя ароматную свежую
горечь и с трудом, до ломоты в скулах выдирая зубы
из вязкой серы.
— Фу ты, ну и горечь! Как только эту дрянь в дет
стве жевали? — вслух подумал Понтонер, и маленькая
радость сразу потухла, едва успев народиться. — Вот
сколь глупы были. — И он залез большим пальцем в рот
и стал сковыривать серу с зубов, а она липла к ладоням
и оставалась в морщинах и трещинах кожи серой въед
чивой грязью. Понтонер еще поплевал, заарканил брев
но веревкой, поднатужился, оскальзываясь калошами
на выгоревшей тпаве, побуровил пятками землю и,
всем телом клонясь вперед, сумел сделать первый шаг,
самый трудный крохотный шажок, а потом, перегнув