Наконец, растворились ворота храма, и на солнце вышли новобрачные: оба в красном, аксамитово-парчовом, шитом золотом; Ярослав в долгополом нарядном кафтане без кушака и в плаще-корзне с золотой застёжкой на правом плече; Ольга в душегрее и кике[9], с длинными височными колтами-подвесками; не спеша ступали по лепесткам, щедро рассыпанным сверх ковровой дорожки, кланялись гостям. Что и говорить, Долгорукая не пленяла воображения; крупные черты рыхлого лица при достаточно мелких глазках и неровно растущих зубах делали её похожей на раскормленную медведицу; а худой, длинный Осмомысл чем-то напоминал журавля; оба друг другу не понравились в первое мгновение и теперь чувствовали скованность, холодок в груди, разочарование. «Он, конечно, не пугало огородное, - думала она, - и глаза ничего, большие; но уж больно худ - если не поправится, будет к старости вылитый Кащей!» Сын Владимирки рассуждал тоже в этом духе: «Вот не повезло! Толстая, нескладная. Да ещё пушок на лице. Фу, какая гадость! Как лобзать такую? От брезгливости может в спальне вытошнить».
Но потом успокоились, даже улыбались. А когда за столом под крики «Горько! Горько!» стали целоваться, оба ощутили некоторую приятность.
Впрочем, вскоре, в одрине наедине, вновь почувствовали неловкость. Ольга лежала под шёлковой простыней в белой ночной рубашке тонкого полотна этакой горой, у которой от частого дыхания верх ходил ходуном. А жених всё не мог раздеться, путаясь в одежде, - или время тянул специально, отдаляя развязку? За окном, занавешенном плотной тканью, солнце вовсю светило, было жарко, душно, у стекла звенела недовольная муха.
Наконец Ярослав, оказавшись в одних подштанниках, юркнул под простыню и закрыл от страха глаза. Вдруг почувствовал, как рука невесты гладит ему живот, опускается ниже, ниже - и проделывает такое, что он сам себе не решался делать, будучи ещё мальчиком.
- Ну, не бойся, милый, - нежно прошептала она. - Что ты весь трепещешь? Это же приятно… очень, очень приятно, правда?.. А теперь попробуй - соверши со мной то же самое.
Протянув ладонь, он скользнул вдоль её тёплого бедра, запустил пальцы под материю, начал поднимать руку выше, выше - и затем ощутил нечто мягкое, влажное, горячее, от чего запрыгало его сердце; Осмомысл приоткрыл глаза и увидел, как его жена сладко дышит, смежив веки, опрокинувшись на подушку; и чем больше его перста шевелят её плоть, тем ей больше нравится, и она уже тихо стонет, изгибаясь в истоме под простынёю… Так они ублажали друг друга, доводя тела до точки кипения, а потом, позабыв про стыд и недавнюю робость, отдались всецело буйству вожделения, оглашая одрину то вскриками, то рычанием зверя…
Свадьбу праздновали три дня. Вслед за тем молодые уселись в пёстрые повозки и поехали в Галич.
Глава четвёртая
1
С Тулчей-Акулиной прожил Иван Берладник меньше года. Их семейная жизнь складывалась неплохо, муж держал в подчинении половцев и берладников, собирал дань с проезжих купцов (тех, кто упирались, просто грабил), привозил во дворец сундуки с добытым добром, а жена ждала первенца, радуясь его толчкам внутри живота. Улыбаясь, говорила супругу: «Будет непокорный, как ты». - «Нешто я непокорен? - удивлялся он. - Я сама незлобивость и добродушие, век готов провести у тебя под боком». - «Ну, посмотрим, посмотрим», - ласково смеялась она.
В первых числах марта разрешилась от бремени мальчиком. Получил новорождённый имя Ростислава - в честь убитого Владимиркой деда, а в среде половцев звался Чаргобаем - в честь другого деда, знаменитого ясновидца. Был здоровенький и сосал молоко, с аппетитом чмокая.
Но потом повивальные страсти улеглись, сына окрестили, и, когда дороги по весне окончательно высохли, у Ивана в душе зародилось беспокойное чувство. Маялся, бродил по дворцу, думал то и дело: ну, а дальше что? Новые набеги, новые сундуки и шубы? Благочинная жизнь отца-семьянина в выводке детей? Смерть вдали от родины? Неотмщённый отец? Но, с другой стороны, он ведь обещал - Чаргу, Карагай, Акулине, - что не тронется с места, не вернётся на Русь, чем предотвратит новые напасти… Разве обещал? Или говорил неопределённо и обтекаемо: поживём - увидим, нечего, мол, загадывать?.. Как же поступить в этом случае? Подавить в сердце недовольство и остаться на Дунае или бросить сына, любящую жену и сбежать?
Тосковал, терзался. А потом, ни к чему не склонясь, двинулся с ватагой берладников грабить новые караваны. И однажды, сидя в Малом Галиче, после пира с друзьями, так спросил Олексу Прокудьевича, верного своего подручного:
- Что печален, брате, словно на поминках собственной матери?
Тот ответил невесело:
- Может, на поминках. Мать моя стара, а отец и того старее. Живы ли, в себе ли? И по деткам шибко скучаю, у меня их пяток. Чай, забудут скоро отца, возвернусь - не признают уж.
Посерьёзнев, атаман берладников произнёс:
- Хочешь - поезжай, я тебя не неволю. Но боярин отрицательно мотнул головой:
- Без тебя не тронусь. Вместе унесли из Галича ноги, вместе и вернёмся.
- Ох, не знаю, не знаю, право. Как ни поступи, всё выходит худо.
- Ну, решай, Иване. Я пойму и приму, что бы ты ни сделал.
И спустя какое-то время бывший звенигородец написал жене:
«Милая моя Акулинушка, дорогая Тулча!
Видит Бог: ничего не люблю я на свете больше, чем тебя и нашего Ростиславку. Но желание уйти в родные края, отобрать у ворогов взятое ими неправедно, расквитаться за оскорбления не даёт мне покоя. Не могу без этого жить. Не сердись, прости, потерпи чуток. Я ещё приеду за вами, увезу на Русь, подарю вам счастье. Ну, а вы иногда молитесь за мою удачу.
Остаюсь всегда ваш - верный муж, любящий отец».
Снарядил гонца с грамотой в Берлад, отдал распоряжения сотоварищам - как себя вести без начальника, сел на лучшего из своих коней и на пару с Олексой пустился в путь.
Двигались они сначала той же дорогой, что и раньше - через Прут и Днестр, но потом свернули не в Галич, а поехали дальше, переправились через Южный Буг и направили стопы в Киев. Потому как знали: лишь одна сила может сокрушить подлого Владимирку - князь тогдашний великий киевский Всеволод.
Бросились к нему в ножки, стали молить о помощи. А поскольку Всеволод сам терпеть не мог галицкого князя, принял их тепло и, недолго думая, выступил в поход на Звенигород. Чем кампания кончилась, нам уже известно: вече звенигородцев приняло решение подчиниться Берладнику, но наместник Иван Халдеич, разобравшись с ними сурово, удержал в своих руках крепость. Подоспевший с дружиной Владимирко отогнал киевлян. Всеволод простудился на обратном пути, заболел и умер в ночь с 30 июня на 1 июля 1145 года.
Новый правитель Киева Изяслав недоверчиво отнёсся к приближенным и близким предшественника, так что Берладнику и Олексе ничего не оставалось, как податься к Всеволодову брату - Святославу Ольговичу в Новгород-Северский. Но и там они плохо прижились, стали кочевать от князя к князю и, в конце концов, поступили на службу к Юрию Долгорукому.
Тот доверял галичанам, поручал им ответственные дела - например, бросал на войну со своим противником - князем из Великого Новгорода, - а потом взял с собой завоёвывать Киев.
После свадьбы княжича Ярослава с Ольгой и отъезда их восвояси в Галич, между двух друзей пробежала чёрная кошка. Первым начал возмущаться Олекса. Он сказал:
- Ты, я погляжу, примирился со своим положением, хочешь оставаться изгоем, на чужих задворках. Мне сие не по нраву. Будь что будет, но хочу вернуться домой.
У Ивана от гнева побелели глазные радужки:
- Предаёшь? Сбегаешь?
- Называй как знаешь. Я надеялся долго. Но теперь, когда Долгорукий не пойдёт на свата и зятя, не видать нам Звенигорода и Галича как своих ушей. Так чего терять?
- Есть ещё надежда! - закричал Берладник неожиданно звонко.
- Где, какая? - усомнился вельможа грустно.
- Изяслав.
Оба замолчали, вперившись глазами друг в друга.
- Изяслав? - наконец повторил Прокудьич. - Но каким боком - Изяслав? Он тебя не любит и в союзники брать не станет.
- Он меня не любит, конечно, - согласился приятель, - но намного больше ненавидит Владимирку с Долгоруким. Если Изяслав мне поможет разделаться с первым, я ему помогу разделаться со вторым и усесться в Киеве.
Думая о сказанном, галицкий боярин спросил:
- Разве это не грех - задружиться с Гюргеем, принимать от него почести и блага, а потом оказаться в стане его врага?
- Может быть, и грех, - согласился Иван. - Но нельзя жить и не грешить! Мы грешим уже своим появлением на свет. Тем, что дышим, забирая у других воздух, и едим, и пьём, обделяя ближних, женимся на чужих невестах, вызывая зависть… Рыба ищет, где глубже, человек - где ему сподручней… Мне теперь сподручней у Изяслава. Он подался во Владимир-Волынский, к собственному сыну. Я поеду туда же. Ты со мною, Олексе? - И Берладник, взяв его за лоб, запрокинул голову товарища, заглянул в глаза: - Или нашей дружбе конец?
Собеседник не выдержал тяжёлого взгляда, смежил веки и проговорил:
- Я не верю больше в твою удачу. И как другу даю совет: вспомни о словах Чарга. Возвращение наше на Русь ничего хорошего не дало. Надо образумиться. Всё вернуть на круги своя. Мне - обратно в Галич, к детям и жене. А тебе - в Берлад. Больше нет спасения.
Оттолкнув соратника от себя, Ростиславич сказал с презрением:
- Ах ты смерд, холоп! Покидаешь меня в трудную минуту. Столько вместе перенесли, столько пережили… И, выходит, напрасно? - Он шагнул к окну, посмотрел наружу. - Что ж, ступай, катись! Прыгай на жену, сделай ей шестого ребёнка. Но учти одно: ни одна супруга не заменит тебе друга, побратима, наперсника. Ни один из твоих наследников не пожертвует жизнью ради тебя, как я. Помни это, Олексе. Помни, помни, что не я, а ты ушёл первый. И не забывай до последнего вздоха. Всё, прощай!
Галичанин встал. Посмотрел в спину приятеля, отвернувшегося к окну, сделал шаг вперёд - видимо, желая обнять, но махнул рукой, отвернулся сам и уже от двери бросил через плечо:
- Что ж, прости и ты, коли пожелаешь…