— Не хотите ли вы сказать, что Бенсон был... Или что он все еще жив?
— Нет, он действительно мертв.— Я чувствовал себя, как девяностолетний старик, не просто старик, а старик, сильно покалеченный. Нельзя сказать, что сжимавшие голову тиски ослабили давление.— Он мертв, но они не избавились от тела. Может быть, не имели такой возможности. Может быть, должны были дождаться наступления темноты, чтобы избавиться от тела. Но они должны были избавиться от него, так как если бы мы его обнаружили, то поняли бы, что на борту корабля находится убийца. Возможно, они спрятали его в таком месте, где мы не додумались бы его искать, например, могли положить на крышу одной из кают, засунуть в вентиляционную систему или за скамейку на верхней палубе, словом, в любое место. И либо я оказался слишком близко от того места, где его спрятали, либо они не могли бросить его за борт, пока я стоял у поручня. Оглушив меня, они знали, что могут действовать спокойно. При максимальной скорости корабля и большой волне, которую мы отбрасываем, никто не мог услышать, как его бросят в море, а безлунная ночь настолько темна, что никто ничего не мог и увидеть. Необходимо было лишь разобраться со мной, что они и сделали без особого труда,— с горечью закончил я.
Буллен покачал головой.
— Вы ничего не слышали? Ни шагов, ни свиста мешка в воздухе перед ударом?
— Должно быть, это очень опасный тип с бесшумной походкой,— ответил я, пытаясь припомнить подробности.— Он не произвел ни малейшего шума. Трудно поверить, что такое возможно. Ведь с таким же успехом я мог просто неудачно повернуться и при падении удариться вис» ком о шлюпбалку. Собственно, так я и подумал, очнувшись, и даже предложил эту версию боцману. Так я намерен объяснять завтра всем, кто поинтересуется, что со мной произошло.— Я ухмыльнулся и подмигнул Макдональду. Было больно даже подмигивать глазом.— Я скажу, что вы меня совершенно загоняли на работе, и я упал от переутомления.
— Зачем вообще кому-либо что-то объяснять? — Буллен не понял шутки.— Вы получили удар чуть выше виска. Место удара прикрыто волосами, и его можно очень хорошо замаскировать. Согласны?
— Нет, сэр. Кто-то отлично знает, что со мной приключилось, по крайней мере, тот тип, что напал на меня, и если я не буду об этом говорить, это вызовет у него подозрение. Но если я сам расскажу о происшествии и выдам его за банальный дамский обморок, то есть шанс, что он поверит. А если он клюнет на мой рассказ, мы сохраним свое преимущество. Мы ведь знаем, что на борту находится убийца, в то время как он будет считать, что мы ни о чем не догадываемся.
— Ваша голова,— без переизбытка сочувствия произнес капитан Буллен,— наконец-то проясняется.
Утром, когда я проснулся, сквозь незашторенный иллюминатор лился свет высоко стоящего солнца. Моя каюта, расположенная рядом с каютой капитана, была по правому борту. Солнце спереди, а это означало, что мы по-прежнему идем на норд-ост. Я приподнялся на локте, чтобы посмотреть на состояние моря, поскольку «Кампари» испытывал хоть и легкую, но явно выраженную килевую качку, и в этот момент обнаружил, что моя шея скована гипсовой повязкой. Во всяком случае, мне так показалось. Я мог повернуть голову на дюйм в одну и в другую сторону, дальше — упор. Тупая, постоянная боль, так себе, ничего особенного. Я попытался все же двинуть голову дальше упора, но сделал только одну попытку. Дождавшись, пока каюта перестанет кружиться, а раскаленные докрасна провода в моей шее остынут до температуры, которую можно было бы терпеть, я неуклюже выбрался из своей койки. Пусть, кому нравится, издевается над моей негнущейся шеей, с меня довольно острых ощущений.
Я подошел к иллюминатору. На безоблачном небе, успев высоко подняться над горизонтом, светило белое, слепящее солнце, прокладывая в голубизне моря сверкающую, ослепительную дорожку. Волны были выше, длиннее и сильнее, чем я предполагал, и шли со стороны правого борта. Я отворил иллюминатор, но ветра не почувствовал. Значит, свежий бриз дул нам в корму. Чтобы сорвать белые барашки с глянцевых пологих волн, сил у него все же не хватало.
Я принял душ и побрился. Никогда не представлял себе, как трудно бриться, если способность поворачивать голову ограничена дугой в два дюйма. Затем принялся внимательно рассматривать рану. При дневном свете она выглядела скверно, намного хуже, чем ночью,— глубокий и широкий двухдюймовый разрез немного выше левого виска. К тому же она сильно пульсировала, и это мне совсем не нравилось. Я поднял трубку телефона и попросил соединить меня с доктором Марстоном. Он был еще в постели, но сказал, конечно, что может сейчас же меня принять. Эта радостная готовность нашего Гиппократа немедленно оказать помощь не очень-то вязалась с его характером, но, возможно, его мучили угрызения совести за то, что вчера он поставил неправильный диагноз.
Я оделся, напялил набекрень фуражку, так, чтобы околыш прикрывал рану, и отправился к доктору.
Доктор Марстон, свежий, отдохнувший, с необычно ясными глазами — несомненно в связи с запретом Буллена прикасаться к рому,— был вовсе не похож на человека, который провел бессонную ночь, мучимый угрызениями совести. Казалось, его не особенно волновало то, что мы приняли на борт корабля пассажира, который, если правильно определить его профессию, должен был быть зарегистрирован в списках пассажиров как «убийца». Единственное, о чем он беспокоился,— это о записи в вахтенном журнале. Но когда я объяснил, что никакой записи о Броунелле сделано не было, да и не будет, вплоть до нашего прибытия в Нассау, а когда она появится, то мое имя не будет упомянуто в связи с определением причины смерти Броунелла, он явно повеселел. Он выбрил несколько квадратных дюймов моих волос, сделал обезболивающий укол, промыл и обработал рану, заклеил ее сверху пластырем и пожелал мне доброго здоровья. День для него начинался отлично.
Было без четверти восемь. Спустившись по внутренним лестницам на полубак, я прошел в носовую часть, к столярному складу. Там было необычно многолюдно для столь раннего часа. Человек сорок экипажа, включая палубную команду, механиков, поваров и стюардов, собрались здесь в ожидании погребения Броунелла. Но они были не единственными зрителями. Я посмотрел вверх на прогулочную палубу и увидел, что там, где она огибала надстройку полубака, стояли одиннадцать или двенадцать пассажиров, не так уж и много, но в общем, практически весь мужской состав, за исключением старика Сердана и еще одного-двух. Женщин среди них не заметил. Плохие новости разлетаются быстро, а шанс полюбоваться погребением в открытом море даже миллионерам выпадает не так уж часто. Прямо в центре группы пассажиров был герцог Хартуэльский, выглядевший как заправский моряк в своей ладно пригнанной фуражке королевского яхт-клуба, с шелковым платком на шее и в замшевом двубортном пиджаке с медными пуговицами.
Я шел мимо трюма номер один и думал о том, что в древних суевериях есть свой смысл. Как говорят бывалые моряки, мертвые зовут к себе. Покойники, которых мы только вчера после обеда загрузили на борт и которые сейчас лежат на дне трюма номер четыре, не долго ожидали, пока кто-то откликнется на их зов. В течение каких-то нескольких часов два человека отошли в мир иной и чуть было не погиб третий, вот только упал я на бок вместо того, чтобы вывалиться за борт. Я явственно ощутил ледяные пальцы у себя на шее и вздрогнул, затем вошел в полутемный столярный склад.
Все было готово. Носилки, наспех сколоченная из досок платформа размером два на семь футов, уже стояли на полу. Флаг английского торгового флота, одним концом прикрепленный к носилкам и со вторым свободным концом, покрывал то, что было завернуто в брезент. Здесь были только боцман и столяр. По виду Макдональда вы никогда бы не догадались, что он не спал предыдущую ночь. Он вызвался остаться на посту у радиорубки до наступления рассвета. Ему также принадлежала мысль о том, что хоть в светлое время суток вероятность нападения была невелика, но, тем не менее, следует после завтрака выделить двух людей для чистки песком палубы возле радиорубки. Если понадобится, они будут там целый день. Тем временем радиорубку закрыли, точнее, заперли на большой навесной замок, чтобы Питерс и Дженкинс могли присутствовать на похоронах своего товарища. В этом не было ничего крамольного. Как обычно, включался автомат, и в случае, если шел вызов на отведенной «Кампари» волне или принимался сигнал бедствия, на мостике и в каюте старшего радиста надрывался звонок.