Выбрать главу

— Успею, — сухо ответил Шалин, и косой разлет его бровей на остром лбу сжался.

После еды, физического и нервного утомления незаметно подкралась к обоим дрема. Ветер стал казаться теплее, тише, не хотелось ни говорить, ни двигаться. Колени невольно поджимались к животу, а спины прилегали одна к другой.

— Вот ведь как, Андрей Варфоломеич, вдвоем-то хорошо. Не зря говорится: одно полено и в печке гаснет, а два и в поле горят, вот ведь как… — тихо бубнил Иван, любивший сказать к случаю народную мудрость по примеру своего деда и отца.

Первым очнулся Шалин. Он торопливо размял затекшее и застывшее тело, глянул на часы, которые стянул еще в семнадцатом году в Петрограде, когда патрулировал в ночь, и хлопнул Ивана по белой спине:

— Вставай!

Тот заворочался, хотел лечь поудобнее, но Шалин встряхнул его и выругался. Иван поднял посиневшее, начинавшее зарастать рыжей щетиной лицо, и в его глазах было столько мольбы, что Шалин даже отвернулся. Он опасался, что Иван опять потянется в Петроград, будет проситься и плакать, поэтому сердито повторял:

— Пора! Пора! Проспали!

Он все еще не глядел на Ивана, и только когда тот поднялся, вздыхая и кряхтя, Шалин повернулся к нему и спросил как можно насмешливее:

— Что? Неохота?

— Так ведь и не охоч медведь плясать, да губу теребят…

— Полно тебе, выкинь дурь-то из башки! Пойдем скорей! Да не распускай слюни-то, не трави себя…

— Да мне ведь разве Питер нужен? Мне на весь на Питер — наплевать-дако! Вы мне вот чего скажите: вернемся ли, успею ли я хоть перед смертью пожить дома, а? Андрей Варфоломеич?

— Полно тебе, говорю! Брось всякие мысли, с ними тяжело нынче. А что до дома — так это ты сможешь скоро обмозговать и обратно вернуться, хоть через год. Только не советую…

— Хорошо бы, как через год-то! — вздохнул Иван и пошел за Шалиным, ступая в его следы.

* * *

Пивоваренный завод, где с весны работал Иван Обручев, находился на окраине Гельсингфорса.

Очутившись в чужой стране, брошенный Шалиным, не зная языка и обычаев, он со страхом прошел волокиту эмигрантской законности, потом с большим трудом вымолил место на заводе, отыскал угол для жилья — словом, прежде чем в первый раз на чужбине уснуть спокойно, он сполна хлебнул горького, что всегда выпадает на долю неимущего инородца.

Иван поначалу был особенно рад, что попал именно на этот завод: от кого-то из русских он слышал, что этот завод — бывшего купца Синебрюхова, выходца тоже вроде из тамбовских. Однако ничего российского Иван не нашел на заводе. Кругом были чужие люди со своим языком, одеждой, обычаями. Он замечал, что у них были свои интересы, своя религия и свое безбожие, однако глубоко это его не интересовало, поскольку главного-то на заводе он не нашел: не с кем было отвести душу.

Работал он бондарем. Первоначально чинил, а потом и заново делал пивные бочки. Себя, как человек одинокий, он обеспечивал, к тому же вина опасался, крепко помня, что вино уму не товарищ. Жил он одной надеждой — вернуться домой. Как-то там? Живы ли? Помнят ли еще? Иной раз начнет нагонять обруч на бочку или станет врезать днище, да вдруг остановится, опустит руки, повесит голову так, словно сердце схватило, и замрет надолго.

Чаще всего в такие минуты подходил к нему кто-нибудь из троих русских, работавших на заводе, хлопал его по плечу и весело говорил:

— Не горюй! Перемелется — мука будет! Пойдем-ка сегодня в кабачок — сразу забудешь, легче станет.

Иван молча принимался за свое дело. Что им, этим зубоскалам, они с малых лет тут, по-фински лопочут, как из пулемета.

Иван скоро набил руку в бондарстве. Лишние марки копил, рассчитывал, что пригодятся. По субботам он садился на кровать спиной к окну, выходившему на плотный забор, и принимался считать деньги. В маленькой комнатушке, которую он снимал у многодетной финки, было все слышно: как возится на кухне хозяйка, как бегают по дому дети; поэтому Иван, считая деньги, косился обычно на дверь, припертую в таких случаях скамейкой. Он считал, расправляя марки, а потом держал их в руке под одеялом и прикидывал а уме, чего бы лучше купить, когда придет время ехать домой.

Изредка наезжал к нему Шалин, нанявшийся матросом на рыболовное судно. Приезжал всегда пьяный и просил у Ивана денег. На вопросы о том, скоро ли они направятся в Россию, Шалин отвечал всегда нервно и грубо:

— На кой она те черт, твоя деревня, твоя Россия? Зачем ты туда поедешь? Кресты целовать? Там все с голоду передохли! — Он делал широкий жест рукой, потом долго и молча грозил ему длинным шершавым пальцем и неизменно добавлял, — Ты должен по гроб за меня молиться, что вытащил тебя из Кронштадта. Дай марок! Да отдам, не мнись, сермяга!