Ее глаза встретились с глазами Фенна.
— Возможно, поэтому я тебя и спасла, Фенн. Я ненавижу Рам Сина. Запомни, я стала храмовой рабыней тогда, когда уже достаточно выросла, чтобы проникать в те места, про которые знают лишь избранные. Возможно, я просто хотела его одурачить, чтобы он после всех успехов потерпел хоть раз поражение.
Лицо ее исказилось выражением такой дьявольской ненависти, что Фенн убедился: она сказала хотя бы часть правды.
Неожиданно она улыбнулась:
— А если это так — тебя не удивляет, почему Рам Син из-за тебя не перетряхнул весь город?
— Возможно, проще сцапать кого-то другого.
— Возможно. Но я подстраховалась. Частично, разумеется, чтобы отвести подозрения от себя. Только жрецы, члены королевской семьи и еще кое-кто из благородных знакомы с храмовыми тайниками. Так я уронила на лестнице пояс, принадлежащий одному королевскому родственнику, который Малеху удалось для меня стащить. Стало быть, Рам Син подумает, что это королевский родственник выкрал тебя и забрал во дворец. Таким образом, и я, и, ты — в безопасности, хотя бы ненадолго.
— Ты умная девушка, — сказал Фенн с восхищением. — В самом деле, очень умная.
Арика заулыбалась еще шире, и Фенн подумал про себя: «А не слишком ли ты умна, Арика, чтобы тебе доверять?»
Но в одном он вынужден был довериться ей, хотелось ему того или нет.
Неожиданно он вскочил с места:
— Не могу больше ждать! За работу, чтоб вас разорвало! Колдуйте скорей, я не могу больше ждать!
— Спокойно, Фенн, — ответила Арика. — Все в порядке, — она указала на кровать. — Ложись. Постарайся расслабиться. Ты должен будешь мне помочь, Фенн. Я не похожа на новчей, которые делают что хотят с мозгом людей и животных. Ты должен открыть мне Дорогу, Фенн. Не сопротивляйся. Успокой свой разум.
Фенн вытянулся на кровати. Он попытался, как она просила, расслабиться и освободить разум. Лицо ее парило над ним, белое в неясном свете, льющемся из окон. Да, она была красива. В глазах у нее светились загадочные темные огоньки. Голос Арики мягко сказал:
— Ты должен мне довериться, Фенн, если хочешь все вспомнить. — Малех вручил ей чашу с питьем, и она поднесла чашу к губам Фенна. — В вине лекарство, оно тебе не повредит. Оно только сделает путь легче, а время — короче. Выпей, Фенн.
Он не хотел пить. Мускулы его вновь напряглись, и опять он покосился на нее с подозрением, почти готовый оттолкнуть ее и убежать. Она убрала чашу и сказала:
— Как хочешь, память потерял ты, а не я.
Минуту спустя он сказал:
— Дай мне чашу…
Он выпил. Потом снова лежал неподвижно, вслушиваясь в ее голос; расслабиться теперь было проще. Постепенно он утратил чувство времени. Глаза Арики были огромными, темными и полными маленьких пляшущих огоньков. Они притягивали его, они влекли его. В мягких волнах бесцветного тумана пропало лицо Малеха позади, саманные стены, крыша, сама Арика — все, кроме ее темных глаз.
Только в последний момент он осознал, какая в них таится сила, но было уже поздно. Они потянули его в кромешную тьму, и он уже не мог не идти туда… Глубокая-глубокая тьма. Тьма без времени. Голос… Повинуясь этому голосу, он приподнялся слегка, словно просыпаясь. Вот так с ним когда-то говорил другой голос — и все спрашивал, спрашивал. Но на этот раз отвечать было легче.
— Меня зовут Феннвей, — сказал он этому голосу. — Я в Нью-Йорке.
Да, отвечать было много легче. Он рассказал о Таймс-Сквер в летнюю ночь, о сиянии огней, о толпе. Он рассказал о Центральном парке утром, после дождя.
— И очень скоро всего этого не станет, — сказал он. — Ни зданий, ни метро, ни людей. Все исчезнет, пропадет и забудется. — Он засмеялся. — Они сооружают Цитадель, они делают ее глубоко в скале, над Палисадами. Они почти закончили. А зачем? Какой прок в Цитадели без людей? — Он опять зловеще рассмеялся. — Эй, покайтесь, ибо конец уже близок! Я каюсь, что у меня есть сын! Каюсь, каюсь, что произвел его на его же погибель!
— Феннвей! Феннвей! — голос встряхнул его и заставил очнуться. — Ты должен вспомнить себя, Нью-Йорк, Палисады, нарисуй все это, Феннвей, изобрази на бумаге, так, чтобы, проснувшись, ты вспомнил их!
Утомленный этим голосом, не дающим ему покоя, он начал рисовать. Были ли у него бумага и карандаш — он не знал и даже не думал об этом. Он рисовал, как рисуют во сне знакомые очертания, и занятие это вызывало в нем печаль и чувство потери. Он заплакал.
— Не буду я рисовать, — сказал он. — Какой в этом прок в канун Катастрофы!