– Понаблюдайте за Китаем, – спокойно отозвался Винифред. На этот раз любопытство Дрейка превзошло его жадность; он спросил:
– Вы что же, действительно держите его в Пентагоне?
– Вы хотели бы встретиться с ним лицом к лицу? – ответил вопросом Винифред с легкой насмешкой в голосе.
– Нет, благодарю, – равнодушно сказал Дрейк. – Я читал Германа Раушнинга. Я помню слова Гитлера о Сверхчеловеке: «Он жив, среди нас. Я его встречал. Он неустрашим и ужасен. Я его боялся». Это вполне удовлетворяет мое любопытство.
– Гитлер, – ответил Винифред, уже не скрывая насмешку, – видел его в более человеческой форме. С тех пор он… прогрессировал.
«Сегодня, – думал Дрейк, когда раскаты грома становились все громче и безумнее, – я увижу его, или одного из них. Наверное, я мог бы выбрать самоубийство получше?» Вопрос был бессмысленным; Юнг с его законом противоположностей был во всем прав. Это знал даже Фрейд: любой садист в конце концов становится мазохистом.
Повинуясь порыву, Дрейк поднялся и взял с ночного столика эпохи Тюдоров блокнот и ручку. При свете молний за окном он начал быстро писать:
Чего я боюсь? Разве я не копил силы и не готовился к этому рандеву с раннего детства, когда в полтора года запустил в маму бутылочкой?
И потом, оно в кровном со мной родстве. Мы оба живем на крови, разве нет? Пусть даже я нахожусь в более выгодном положении, поскольку беру не саму кровь, а кровавые деньги?
Всякий раз, когда оно меня находит, происходит сдвиг измерений. Принн был прав, когда в «De Vermis Mysteriis» писал, что они живут в ином пространстве-времени. Именно это имел в виду Альхазред, когда писал: «Их рука сжимает твое горло, но ты их не видишь. Они появляются неожиданно и остаются невидимыми, перемещаясь не в тех пространствах, которые мы знаем, а между ними».
– Вытащите меня, – стонет Голландец. – Я наполовину спятил. Они не дадут мне встать. Они покрасили мои туфли. Дайте мне что-нибудь! Меня тошнит!
Я вижу Кадата и два магнитных полюса. Я должен объединить силы, съев эту сущность.
Какой «я» реален? Неужели в мою душу так легко проникнуть, потому что у меня осталось так мало души? Не это ли пытался рассказать мне Юнг о власти?
Я вижу больницу в Ньюарке и Голландца. Я вижу белый свет, а потом черноту, которая не пульсирует и не движется. Я вижу, как Джордж пытается ехать на «роллс-ройсе» среди этой проклятой грозы. Я вижу, что белизна белого – это чернота.
– Кто-нибудь, – умоляет Голландец, – прошу, снимите с меня туфли. Нет, на них наручники. Так велит Барон.
Я вижу Вейсгаупта и Железный Ботинок. Не удивительно, что только пятеро выдерживают тяжкое испытание, чтобы взойти на вершину пирамиды. Барон Ротшильд не даст Родсу выйти сухим из воды. Да и что вообще такое пространство или время? Что есть душа, которую мы якобы судим? Кто реален: мальчик Артур Флегенхеймер, искавший свою мать, гангстер Голландец Шульц, убивавший и грабивший с хладнокровием Медичи или Моргана, или сумасшедший поэт, родившийся на ньюаркской больничной койке, где другие умирают?
А Елизавета была сукой. Они пели балладу «Голден ванити» про капитана Роли, но против меня никто не произнес ни слова. При этом у него были льготы. «Театр Глобус», новая драма Вилла Шекспира, на той же улице, где они для забавы мучали медведя Сакерсона.
Боже, они вскрыли разлом Сан-Андреас, лишь бы сокрыть самые важные документы о Нортоне. Тротуары зияют, словно уста, Джон Бэрримор выпадает из постели, Уильям Шекспир в его сознании, моем сознании, сознании сэра Френсиса. Родерик Ашер. Звездная мудрость, как они это называют.
– Обочина была в опасности, – пытался объяснить Голландец, – и медведи были в опасности, и я это прекратил. Прошу вас, переведите меня в ту комнату. Пожалуйста, удерживайте его под контролем.
Я слышу! Те самые звуки, о которых писали По и Лавкрафт: текели-ли, текели-ли! Должно быть, оно уже близко.
Я вовсе не хотел бросать в тебя бутылку, мама. Мне просто нужно было твое внимание. Мне нужно было внимание.
– О'кей, – вздохнул Голландец. – О'кей, вот я весь, целиком. Ничего другого не могу. Ищи, мама, ищи ее. Ты не сможешь Его победить. Полиция. Мама. Хелен. Мама. Пожалуйста, вытащите меня.
Я вижу его и оно видит меня. В темноте. Есть вещи хуже смерти: вивисекция духа. Я должен бежать. Почему я здесь сижу? 23 сваливай. Внутри пятиугольника холод межзвездного пространства. Они пришли со звезд и принесли с собой собственные образы. Мама. Прости.
– Давайте, откройте мыльные билеты, – в отчаянии говорит Голландец. – Трубочисты. Возьмитесь за меч.
Похоже на бесконечную трубу. Все вверх и вверх, все глубже и глубже во тьму, и красный всевидящий глаз.
– Пожалуйста, помогите мне встать. Порция свежей бобовой похлебки. Я заплачу. Пусть они оставят меня в покое.
Я хочу слиться с ним. Я хочу стать им. У меня больше нет собственной воли. Я принимаю тебя, блудная старуха Смерть, как мою законную супругу. Я безумен. Я полубезумен. Мама. Бутылочка. Линда, затягивает, засасывает.
Слияние.
В трех милях по берегу от особняка Дрейка жила девятилетняя девочка по имени Патти Коэн, которая сошла с ума в тот предрассветный час 25 апреля. Сначала ее родители подумали, что она приняла ЛСД, который, как стало известно, просочился в местную среднюю школу, и, страшно расстроившись, напичкали ее никотиновой кислотой и лошадиными дозами витамина С, пока она бегала по дому, то смеясь, то строя им гримасы, и кричала, что «он лежит в собственной моче», «он все еще жив внутри него» и «Родерик Ашер». К утру родители поняли, что дело не просто в ЛСД, и начались печальные месяцы, когда ее возили по клиникам и частным психиатрам, и опять по клиникам, и снова по частным психиатрам. Наконец, как раз перед Ханукой в декабре, они отвезли ее к импозантному психиатру на Парк-авеню, в приемной которого у девочки случился самый настоящий эпилептический припадок. Глядя на статую, стоявшую на приставном столике возле дивана, она визжала: «Не давайте ему меня съесть! Не давайте ему меня съесть!» С того дня, когда она увидела эту миниатюрную копию гигантской статуи Тлалока из Мехико, началось ее выздоровление.
А через три часа после смерти Дрейка Джордж Дорн, лежа на кровати в номере отеля «Тюдор», держал возле уха телефонную трубку и слушал длинные гудки по набранному им номеру. Неожиданно на другом конце провода сняли трубку и молодой женский голос сказал:
– Алло.
– Я бы хотел поговорить с инспектором Гудманом, – сказал Джордж.
Короткая пауза, затем голос произнес:
– Будьте добры, кто его спрашивает?
– Меня зовут Джордж Дорн, но, скорее всего, мое имя ни о чем инспектору не скажет. И все же будьте любезны пригласить его к телефону и скажите ему, что у меня есть для него информация по делу Джозефа Малика.
Воцарилось напряженное молчание, словно женщине на другом конце провода хотелось громко кричать, и она перестала дышать. Наконец она сказала:
– Мой муж сейчас на службе, но я с радостью передам ему любое ваше сообщение.
– Забавно, – сказал Джордж. – Мне сказали, что дежурство инспектора Гудмана длится с полудня до девяти вечера.
– Думаю, вас не касается, где находится мой муж, – неожиданно сорвалось с языка женщины.
Джордж был поражен. Ребекка Гудман боялась и не знала, где ее муж: он понял это по каким-то неуловимым интонациям ее последних слов. «Я должен быть тактичнее к людям», – подумал он.
– Он хотя бы дает о себе знать? – осторожно спросил он.
Ему стало жаль миссис Гудман, которая, если задуматься, была женой легавого. Если бы всего несколько лет назад Джордж прочитал в газете, что мужа этой женщины случайно застрелил агрессивно настроенный революционер, он бы, пожалуй, сказал: «Так ему и надо». Любой из тогдашних приятелей Джорджа вполне мог бы убить инспектора Гудмана. Был даже такой момент, когда и сам Джордж мог это сделать. Как-то в декабре один парень из компании Джорджа позвонил молодой вдове полицейского, только что убитого чернокожими, обозвал ее сукой и женой легавого и сказал, что ее муж виновен в преступлениях против народа. А убившие его войдут в историю как герои. Джордж тогда одобрил эту вербальную акцию, сочтя ее хорошим способом изживания в себе буржуазной сентиментальности. Во всех газетах писали, что у троих детей этого полицейского в этом году не будет Рождества; читая этот вздор, Джордж плевался.