На другой стороне горной долины, на безлесном склоне, по берегам высохшего потока виднеются хижины из камней и веток и крошечные поля, защищенные от ветра каменными изгородями. Залаяли, почуяв нас, собаки. Это деревня манафов.
— Туда тебе нельзя, — говорит Ума. — Как только появится кто-то чужой, манафам придется уйти дальше в горы.
Мы идем вдоль утеса к северному склону горы. Ветер дует нам в лицо. Внизу раскинулось бескрайнее темное море с белыми пятнами барашков. Восточнее сверкает бирюзой зеркальная гладь лагуны.
— Ночью отсюда видно городские огни, — говорит Ума. Она показывает на море: — А оттуда приплывают корабли.
— Как красиво! — я произношу это почти шепотом.
Ума садится, как обычно, поджав под себя ноги и обхватив руками колени. Ее темное лицо обращено к морю, ветер треплет волосы. Потом она оборачивается на запад, в сторону холмов.
— Тебе пора спускаться. Скоро стемнеет.
Но мы всё сидим, не шевелясь под порывами ветра, не в силах расстаться с морем — как две птицы, парящие высоко в небе. Ума молчит, но мне кажется, я чувствую все, что происходит в ней: ее желание, ее отчаяние. Она никогда не говорит об этом, но потому ей так и нравится ходить на берег — нырнуть в волны, доплыть со своей длинной острогой до самых рифов и, спрятавшись за камнями, смотреть оттуда на людей с побережья.
— Хочешь уехать вместе со мной?
От звука ли моего голоса или от моих слов, но она вздрагивает. Потом гневно смотрит на меня, глаза ее сверкают.
— Уехать? Куда? Кому я нужна?
Я подыскиваю слова, чтобы успокоить ее, но она резко говорит:
— Мой дед был беглый раб — как все черные беглые рабы с Морна. Он умер, когда ему раздробили ноги в мельнице для тростника — за то, что он ушел в лес с людьми Сакалаву. Тогда мой отец перебрался сюда, на Родригес, и стал моряком, чтобы плавать по свету. Моя мать родилась в Бенгалии, а ее мать была там певицей — она пела для Говинды. Куда мне ехать? Во Францию, в монастырь? Или в Порт-Луи, чтобы работать на тех, кто убил моего деда, кто покупал и продавал нас как рабов?
Я беру ее руку, она холодна, словно в лихорадке. Внезапно Ума поднимается и идет к западному склону, туда, где тропы расходятся в разные стороны, туда, где она только что меня поджидала. Лицо ее снова спокойно, но глаза все еще гневно сверкают.
— Тебе пора идти. Ты не должен тут оставаться.
Мне хочется попросить, чтобы она показала мне свой дом, но она уже, не оборачиваясь, идет прочь — спускается в темную долину, где стоят хижины манафов. Я слышу детские голоса, собачий лай. Быстро темнеет.
Я спускаюсь вниз по склонам, бегу меж колючих кустарников и пальм вакоа. Ни моря, ни горизонта больше не видно — ничего, кроме темной громады гор, уходящей все выше в небо. Когда я прихожу в Английскую лощину, становится совсем темно, идет тихий дождь. Я сворачиваюсь клубком в своей палатке под деревом, мне холодно и одиноко. И я начинаю думать о нарастающем грохоте разрушения, который, подобно громовым раскатам, разносится по всей земле, так что никто не может о нем забыть. В эту ночь я и решил уйти на войну.
* * *
В это утро у входа в расселину собрались все: Адриен Меркюр, высокий негр, наделенный геркулесовой силой, бывший foreman{16} на плантациях копры на Сан-Хуан-де-Нова; Эрнест Рабу, Селестен Проспер и юный Фриц Кастель. Узнав, что я нашел тайник, они тотчас примчались, бросив все дела, вооруженные лопатами и веревками. Если бы кто-нибудь увидел, как мы идем по Английской лощине — они в шляпах из пальмовых листьев с лопатами наперевес, я во главе процессии, обросший, в изодранной одежде, с перевязанной головой, — нас приняли бы за участников маскарада, изображающих возвращение Неизвестного Корсара со товарищи за своим сокровищем!
Прохладный утренний воздух бодрит нас, и мы дружно начинаем обкапывать базальтовые глыбы в глубине расселины. Земля, довольно рыхлая на поверхности, по мере того как мы копаем, становится твердой как камень. По очереди мы разрыхляем ее киркой, в то время как остальные выгребают и отбрасывают ее в сторону, в направлении широкого конца расселины. Именно в этот момент мне приходит в голову мысль, что вся эта земля и камни, наваленные у входа в расселину, которые я принял сначала за естественный завал, нанесенный водами высохшего горного потока, на самом деле есть не что иное, как следы, оставленные людьми Корсара, когда они рыли в глубине расселины тайники. И снова у меня появляется странное чувство, будто вся эта расселина — дело человеческих рук. Простую трещину в базальтовом утесе расширили, раскопали так, что она превратилась в ущелье, еще больше видоизмененное дождями за прошедшие почти двести лет. Такое же странное, почти пугающее ощущение должны, наверное, испытывать ученые, обнаруживая среди безмолвия и безжалостного света пустыни древние гробницы Египта.