Казаки представляли, как жарится в огне орда. Горящая степь душит, обжигает, тяжело умирать в полыхающем сухотравье. А огненный вал убивает мгновенно. Сразу кожа до костей обугливается, глаза лопаются. Кони, скот, сайгаки долго лежат после такого пожара в степи вздувшиеся, поджаренные. Смрадной становится степь, мертвой.
— Сгинула орда, казаки! Сгинула!
— Слава Хорунжему! — крикнул Матвей Москвин.
— Слава! Слава! Слава!
— Не зазря погиб у нас Терентий! — обнял кузнец Тимофея Смеющева.
— За поход у нас никто даже царапины не получил, в летописи надобно для потомства сие отметить! — тыкал пальцем в небо Лисентий.
— А мои раны кровавые, христиане? — заголил спину Овсей. — Кто возместит мои страдания? Ставьте мне бочку вина! Или стройте церковь в станице в ознаменование победы славной и Успеньева дня пресвятой богородицы! Это я вам вымолил ветер у бога!
— Не надо нам церкови! Без храмов двести лет, в десятое уже поколение живем!
— Яик сам церковью явится для Руси!
— Две бочки вина выделим Овсею, а церковь не станем строить.
— Лучше поставим в станице еще одну селитроварню и кузню! — тормошил Овсея кузнец Кузьма.
— Ермошке свадьбу справим! Ишь невесту какую захватил, гляделки узкие, а сопли русские!
Хорунжий застегнул кольчужные подвески шелома, похлопал коня по шее и вскинул булаву. Затихло войско. Атаман будет говорить. Не заметишь знака, зашумишь, крикнешь нечаянно — и побьют. Вдругорядь не будешь рот раскрывать, пока не осмотришься. Молчите, атаман говорить сподобился...
— Казаки! Орду мы изничтожили! Пора нам в станицу. Там труднее было. Любая сотня хана Ургая могла прорваться, пожечь и пограбить наши хаты. И мож, нет там уже ничего! Мож, разоряют наши гнезда хайсаки, а бабы с ребятишками на челнах к морю бегут. Надобно их догнать, остановить. Вестью о гибели ворогов порадовать. Урочище обгорелое мы успеем завтра обшарпать. Не может там быть ни одной живой души. Казну хана Ургая, посуду и железы полковник Федул Скоблов поутру соберет. Бодрите коней, казаки! Летите к броду!
* * *
Дарья говорила тихо, стоя на коленях перед Меркульевым, возле укрепа.
— Прости меня, мой свет-муж, атаман! Помилуй или казни, Игнат Иванович. Не уберегла я Насиму. На своей земле проворонила. Запытали ее бабы через глупость свою и злобу к орде. Очи ей выжгли, убили до смерти. Не ведали ведь они, что энто мы засылали ее к ворогам.
А Верею Горшкову я в гневе убила, но не жалею!
— Не до твоих жалостей, Дарья! — взял за плечи и поднял жену Меркульев. — Не уберег я баб. За плохое атаманство казаки с меня кожу сдерут на дыбе. Вишь, лежат они мертвые: Маруська Хвостова — судьба горькая. Степанида Квашнина — в девках сгибшая. Серафима Рогозина — душа светлая. Пелагея — великанша могутная. Лукерья — ромашка, жена кузнеца. Любава Сорокина — молодушка красная. Устинья Комарова — троих детей осиротившая! И прощенья за погибель их мне ждать не можно. Казнят меня, и поделом!
Вечерело в степи. Плывуче сумерки падали. Но заслонь с брода убирать опасно. Ордынцы вернуться могут с подкреплением... Кто ведает? Враз тогда разорят станицу, всех побьют. Потому и детишек еще не снимали с лодок. Так они и болтались на воде в камышах.
— Что ж там наши казаки? Мож, сложили буйны головы? — спросила жалобно Нюрка Коровина. — Моему-то нездоровилось, ослаб, покашливал ночью. Скрозняком прохватило опосля бани. Он ить хилой!
«Ты за одиночный удар, Илья Коровин, вздеваешь на пику, как на вертело, по семь ордынцев!» — вспомнила Олеська обличительную речь Овсея на дуване и заулыбалась.
Все смотрели за речку, ждали чуда, ждали гонца с доброй вестью.
— Блики по небу! Тучи черные! Там пожар! — взобралась на укреп Олеся.
— Пал пускать и ордынцы умеют, — скосомордилась Бугаиха.
— Я слышу гул! К нам конница несметная летит! — приложила ухо к земле Фарида.
— Бабы, заряжай пищали! Зажигай фитили! Егорий, готовь пушку! Целься на брод, — вновь начал атаманствовать Меркульев.
Туча пыли закрывала конное войско, подходящее к броду рысью из ордынской степи. Но по гулу земли ощущалась могутность воинства. Уже взметнулись первые брызги под копытами.
— Не пустим ордынцев через брод! — прозвенела Олеська, нацеливая пищаль на всадников.
— Дарья, скачи к баркам! Уводи баб и ребятишек к морю! — вытолкнул жену из укрепа Меркульев и подошел решительно к пушке.
Дарья взялась за узду вороного, но чуть замедлилась. Из тучи пыльной над бродом вылетела знахаркина ворона. Птица перепорхнула через речку, села на истыканное стрелами бревно укрепа и каркнула картаво, но отчетливо по-человечески:
— Орда сгорела! Орда сгорела!
— Повтори, милая, что ты сказала? — попросил дрогнувший Меркульев.
— Орда сгорела, дурак! — крутнула хвостом ворона, посмотрев на атамана сбоку, одним глазом, насмешливо.
Порыв ветра отнес тучу пыли в степь. И бабы увидели золоченый шелом Хорунжего, своих казаков, конно пенивших брод.
Цветь четвертая
Три дня и три ночи станицу сотрясали выстрелы, пьяные крики, звон сабель — разгул, драки смертельные...
Соломон облачился в теплый бухарский халат, глянул в утайную, хитро просверленную в стенке дырь: Фарида шустро разливала вино, смешанное для пьяности с толченым мухомором. Хорошую работницу подарил Меркульев. Жаль, сам попал под решетку в глубокую яму. Фарида — не работница, золото! Татарка молодая и смазливая, бойкая и веселая. Но палец в рот не суй — руку отхватит! Казаки относятся к ней уважительно. На бочке под прилавком у Фариды всегда лежат три заряженных пистоля и янычарский ятаган. Вчера Остап Сорока схватил бочонок вина, хотел унести задаром, без обещания. Фариду он отбросил зверским пинком, обругал грязно. Но татарка уложила его выстрелом из пистоля в упор. Может быть, умрет. Знахарка возится с казаком, отпаивает настоем мумиё и чабреца. После этого ограбить шинок никто пока не пытался. Пьяный расстрига Овсей ходит по станице нагишом. Из шинка Фарида его вышибла ударами тяжелой сулицы — дубинки.
— Вот до чего доводит людей винопитие! — сокрушался Охрим.
— Ты бы могла стать моей женой, Фарида? — спросил шутливо Соломон. — Или просто моей экономкой, хозяйкой?
— Могла бы! Женись! — рассмеялась татарка.
Вот она разливает вино, отбирает у казаков золотые талеры, серебряные ефимки, динары, копейки — деньги всех стран и народов. Можно подумать, что татарка торговала в шинке всю жизнь. Гляньте, люди добрые! Она взяла у Ильи Коровина червонный кругляш, вытерла кружку грязным подолом своей юбки, налила вина. Вместо сдачи показала кукиш. Устину Усатому она сунула в ручищу бокал и подмигнула:
— Пей мочу кобыл!
— Ох, уморила ты меня, Фарида... Пей мочу кобыл! — расплескивал вино пьяный Устин.
Шинкарь опустил завесу, успокоился, сел на скамью за стол, поправил фитиль лампады. Риск окупался с лихвой. Соломон обмакнул гусиное перо в отлитую из меди, позеленевшую чернильницу, задумался... Возле носа кружилась муха. В шинке прогремел выстрел. Мешают, не дают сосредоточиться. Он вздохнул, отмахнулся от мухи и начал выводить вязью буковки письма: «Брат мой Манолис! Пишет тебе Соломон, да сохранит бог наш торговый род. Я надеюсь, что ты получил мое первое послание, в котором сообщалось о гибели Сары и других моих злоключениях. Верю: ты выполнил мои поручения, заготовил для меня товары. Мне предоставили полную свободу. Сейчас строю винокурню. Через месяц, даже ранее, я появлюсь в Астрахани. Казаки доставят меня туда на парусной лодке-чайке. Обратно на Яик я уведу торговый караван: три-четыре корабля. Я открыл поистине золотую землю. И в торговле могут быть Колумбы! Однако открытия мои касаются не только торговли.
Яик — это казацкая республика, независимая страна, самостоятельное государство! На Руси республика существовала еще и в Новеграде. Но она давно рухнула под ударами Московии. Запорожскую Сечь можно признать вольницей, но не республикой. А здесь, брат мой, существует именно Республика, достойная пера Тацита. Власть выборна на Яике. Любого атамана сместить и даже казнить могут. Кстати, атаман Меркульев, о котором я сообщал в первом письме, низвержен за гибель женщин в бою, бит плетьми на дыбе и брошен в яму, где дожидается жестокой казни. Я на это представление не пойду. К Меркульеву я питаю добрые чувства. Он понял меня, я поверил ему. Атаман был все-таки благородным и великодушным человеком. Хотя он и вздергивал меня на дыбу, я не имею к нему зла. Меркульев даже не взял у меня смарагды, которыми я хотел задобрить его. Он хитрый трибун. И, по-моему, добрый человек.