— Побить и пожечь надо знахарку! Почему она заместо собаки волка в избе держит? На свинье ездит верхом — сам видел! Истинный крест! Оседлала, значится, борова еще на ту масленицу, поехала! А вот гляньте: и хто ето летает над нами? Колдуньина ворона говорящая. Сила нечистая! Ить птица больше слов произносит за один день, чем Микита Бугай за год! А вспомните, казаки, как я потерял око! За вас пострадал, когда в энту нечистую силу из пищали целился.
— Смерть знахарке! — заорал Михай Балда.
Толпа ринулась к хате Евдокии. И никто не вспомнил, что там лежал и лечился простреленный в шинке Остап Сорока. Больных знахарка часто оставляла у себя. Быстрее они поднимались на ноги.
— Выходи, ведьма! Убивать будем! Энто ты свиньей обернулась и Гриньку съела! — ударил в дверь избушки ногой Федька.
Остап вышел с пистолями. Выстрелил... а пустым пистолем ударил Федьку по голове. Толпа разбежалась, Михай Балда увел окровавленного друга. С Остапом лучше не связываться. Он и драться не умеет, дурак, сразу убивает.
Меркульева в станице не было, ушел с полком Скоблова к устью. Охрима черт унес с кузнецом к Магнит-горе. Хорунжий туда же с войском по берегу утащился, охраняет караван лодок. Соломона отпустили в Астрахань. Ни одного умного человека нет! Из казацкой старшины остался в станице один Богудай Телегин.
Шумная толпа казаков, баб и ребятишек подошла к хороминам Богудая. У него из ворот две пушки торчат всегда заряженные. Сени, дом, пристройка и даже коровник с бойницами для пищалей. На заборе морские цепи с кораблей персидских.
Марья вышла на высокое крыльцо, чинно поклонилась народу.
— Зачем пожаловали, дорогие гости? Хлеб-соль! Девок у меня рано сватать! Сыновья молоды для атаманства! Какая у вас потреба? Я сижу с Дарьей Меркульевой. Проходите и вы!
— Богудая выведи! Богудая! — шумело сборище.
— Спит он! Всю ночь бочки грузил со снедью и запасами на лодки кузнеца. Не стану будить!
— Свинья Гриньку съела! Аксинья рехнулась, бегает по станице с топором. Хевронья ей очи выжгла кипятком. Но прыгает бешеная, угрожает! Всех свиней на станице поперерубила. До твоих доберется в одночасье!
Позади толпы появилась Аксинья. На ощупь шла она, спотыкалась, размахивала над головой колуном. Марья пристально посмотрела на нее, повернулась, скрылась в сенях. Богудай уже встал, услышал мятеж. Он сполоснул лицо из рукомойника. Вытирался рушником медленно, слушал жену, поглядывал на сидящую за столом Дарью.
— Вот такая беда! — запечалилась Марья.
— Хорошая была бабенка! Надо бы ее пожалеть! — сказала Дарья.
— Пожалей, Богудаюшка, Аксинью! Пожалей! — мягко попросила Марья.
— Ладно, пожалею! — вздохнул он.
Богудай поправил пояс, разгладил и одернул рубаху, взял пистоль и вышел на крыльцо. Толпа раздалась молча. Казаки понимали свою вину: не пожалели Аксинью. Попятились бабы, уступая дорогу жалельщику, спасителю. Детишки шеи вытянули, замерли. Заплакала в толкучке Дуняша Меркульева.
И захрумкал песок под сапогами Богудая. Громко похрустывал, на всю станицу. Девять шагов до Аксиньи. Первый шаг — и вспомнилась та синеглазая, чернобровая юница, которая отвергла его. Второй шаг — боже, как она любила Телегина! Третий шаг — никто не узнает о сокровенном, что было! Четвертый шаг — сынок-то Гринька был моим! Пятый шаг — зря в ревности мучилась Марья! Шестой шаг — почему нельзя иметь двух любимых жен? Седьмой шаг — тяжело терять друзей! Восьмой шаг — Марья, пожалуй, лучше, надежней! Девятый шаг — пора и о великой жалости подумать, на которую способны токмо казаки!
По толпе прошел вздох. Аксинья замерла, покорно склонив голову, но топор из рук не выпустила. Марья смотрела на мужа из окошка. Дарья — из другого. Из ворот целились на толпу две медные пушки. Солнце укрылось за тучку. Похолодало. Богудай приставил дуло пистоля к затылку одержимой и выстрелил.
Цветь одиннадцатая
Поелику римские патриции решали государственные, торговые и прочие важные дела в бане, то и князь Голицын сидел в чане с горячей водой и рассолом. Знахарь натер его медом и горчицей. Сенька плеснул на каменку, прожег до костей паром, простуду выбил березовым веником. Однако нудила еще поясница. Вылез из парилки, прошел в мойную, сел в рассол горячий. Но тяжело, не мог долго выдержать. Застучало в голове, виски заломило, потемнело в глазах. Стал задыхаться.
— Выволакивай! — всплеснул он белой, холеной рукой.
Служки — парни здоровые, рослые — вынули великого благодетеля из рассола, окатили из бадьи прохладой. Подбежали юнцы с махровыми рушниками. Обтерли, обернули простыней боярское брюхо, дородное тулово. Князя увели в сухой угол, усадили в плетеное кресло. Ублажали чаркой и холодным квасом. Рядом столик поставили с колокольчиком, вышли. Голицын размышлял:
— Вот умер Федор Иванович Мстиславский. Не ставлю себя выше его. Не зря раньше в думе подписывались так: «Бояре — князь Ф. И. Мстиславский со товарищи...» А сейчас можно было бы начертать: «Бояре — князь Иван Васильевич Голицын со товарищи...» Но затирают меня, Голицына, и Шуйский, и Трубецкой, и Воротынский, и Лыков...
Сенька доложил, что в предбаннике дожидается милости купец Гурьев. В подарок привез семь бочек икры весеннего засола, но хорошо сохранившейся, из ледника. И шепотом донес: возле усадьбы княжеской отираются подозрительно стрелецкий полковник Прохор Соломин и дьяк сыскного приказа, вершитель особых поручений патриарха Ивашка Тулупов. Мол, не побить ли их? А мож, схватить, заломить руки, в клеть бросить? За один миг исчезнут в тихоте.
— Не трожьте! Это сотоварищи купца. Не вороги они мне. Однако купчишка повременит. Ух, пот льется струями. Руки мокры, капает с носа. На чем мы, Сенька, остановились? На письме царю князя Андрея Курбского? Читай дале!
— «Широковещательное и многошумящее твое писание приях... воистину, яко бы неистовых баб басни! И так — варварское! Яко не токмо ученым и искусным, но и простым, и детям со удивлением и смехом!»
— Ох, как он его! Ай да Курбский!
— «...некоторые человецы обретаются не токмо в грамматических, но и в диалектических и философских учениях».
— Ох, довольно, Сенька, хватит. Опосля усладимся письмом ядовитым князя. А в учениях диалектических и философских я не ведал сильнее Охрима! Жаль, что ушел мудрец от моей милости. Любопытно, где сей ученый муж обретается? Должно, выпрашивает с нищими на паперти кусок хлеба, копейку. Где, Сенька, Охрим? Он же твой родич?
— На казацком Яике. У атамана Меркульева. Толмачом. Говорит, здесь обидели его спьяну, простоквашей плеснули в рыло.
— Дурень ты, Сенька! Молоком кислым я облил Охрима не для обиды, а для увеселения гостей. А разошлись враждебно мы с философом из-за Юрьева дня. Охрим за волю для холопов и мужиков ратовал. Он республиканец! Не ведомо тебе по-настоящему сие латинское понятие. Посему молчи, не мешай мне мыслить. А купчишке Гурьеву в предбанник поставь жбан с квасом хмельным.
Князь Голицын закрыл глаза. Задумался, картины жизни увидел. Значит, опять ушел Охрим в казаки... Когда же бог поразит казаков великой карой? Если бы не было этих диких воителей, кто-нибудь из Голицыных стал бы царем. На худой конец — князь Мстиславский! Но токмо не род Романовых! Казаки потрясают государство. Обрели силу невероятную. Они привели первого лже-Дмитрия. Они шесть лет убивали и грабили дворян и бояр. Они с восставшими холопами опустошили Русь. Глумились над великой Московией, жгли детей дворянских на глазах матерей. Поляков пустили в Русь. И они же сокрушили пришельцев, которых вначале поддерживали хитро...
Ох, уж эти казаки! На земском соборе 21 февраля 1613 года проклятое казачье не пустило в цари князей Голицыных. Бояре убоялись междоусобиц, казачьего разбоя. Дворяне поддержали Михаила Федоровича Романова. Было ему тогда шестнадцать лет. Пребывал он скромно на Костроме, в Ипатьевском монастыре, вместе с матерью — инокиней Марфой. И не снилось балбесу, что станет царем! С перепугу отказывались с матерью. Много годочков с тех пор улетело. Царю Михайлу Федоровичу теперь весь почет. Заматерел он, телом силен. На игрищах с кулаками против богатырей выходит. В лесу на вепря нападает отважно. И, в общем-то, не дурак. Но все-таки обыкновенный боярин! Не царь по породе! Грамоте, разумеется, обучен. Под короной умеет красоваться. Послов принимает мудро. Вершит суд иногда самостоятельно по мелочам. Но Русью правит, однако, не он, а отец его — патриарх Филарет. Ничего хорошего в этом нет. Церковь возвысилась над государством. Не дай бог, если так останется. Патриархом может стать завтра кто-нибудь по крови из мужиков. Церковь растет не из князей и боярства, а из народа. Значит, мужик над боярами возлетит? Над шапкой Мономаха? Над Голицыным? Не можно власть церкви уравнивать с волей государя! Иван Грозный в этом был державнее! Да и Голицыны не позволили бы патриарху вмешиваться в дела мирские. Все князья Голицыны — прирожденные государи! И не выскочки, не окровавленные подлецы, аки Малюта Скуратов! Не душители невинных младенцев, яко Борис Годунов! Не жалованы саном из рук лже-Дмитрия первого, будто Трубецкой и Филарет. Патриарх он, знамо, святой. А митрополитство ростовское до этого получил все-таки от первого самозванца... Без великой родословной патриарх! Хоть и в темницу заточен был при Годунове. Мы, Голицыны, якшались с проходимцами-самозванцами из хитрости, дабы выжить, сохранить род, воспрянуть! Для Руси великой старались! Молчали иногда, лгали! Не для суетного живота!