— Смерть врагу! — бросила птица, сев над головой пленника.
— А ворона-то Кума умней Охрима, — подбоченился Богудай Телегин.
— У нас нет причин для казни гостя... — вмешался кузнец Кузьма.
— Можно и помиловать греку, — согласился Герасим Добряк, чем всех всполошил. Казаки смотрели на него с изумлением, ждали, что он скажет еще.
— Снег выпадет на Успеньев день пресвятой богородицы! У Герасима Добряка ангельские крылышки из-под лопаток вылазяют! — визгнула Маруська Хвостова из толпы баб.
Балда защелкал нагайкой, отгоняя от дувана осмелевших казачек, а Маруське Хвостовой врезал по пышной заднице так, что юбка лопнула, пятно заалелось. Герасим Добряк поклонился казацкому кругу:
— Не будем зверьми, помилуем купца! Для чего с него кожу снимать? Для чего жечь шкилет на костре? У меня слезы текут от сочувствия и жалости к нему. Со просветления я предлагаю не казнить его, а выколоть глаза, отрезать язык и отпустить в степу! За энту доброту бог поместит нас в рай.
Поп-расстрига Овсей мотнул крестом на цепи, поправил пояс, за которым торчал громадный пистоль, сдвинул на бок длинную самодельную саблю, поморщился недовольно и заамвонил:
— Сказано в писании священном: я стал для них посмешищем, увидев меня, кивают головами... Взыщется кровь пророков... Посмотрите, гляньте на себя, казаки! Душегубцы вы и кровопивцы! Сплошь страхолюдные хари! У табя, Микита Бугай, рыло не влезет в бочку из-под соленых грибов. А ты сидишь и ломаешь прутики, дабы спалить на костре человека. А на кого похож ты, Емелька Рябой? Ежли бы богоматерь увидела тебя случайно, у нее бы от ужаса высохло молоко в титьках. И она бы не вскормила непорочно зачатого младенца Исуса! А это что за палач в красной рубахе? Помесь льва-зверя и диавола! Ты за одиночный удар, Илья Коровин, вздеваешь на пику, как на вертело, по семь ордынцев! Но для чего тебе нужна смерть этого занюханного торгаша? Нацельте очи, христиане, на вот этого казака в бараньей папахе: Герасим Добряк — самый божий человек на Яике. Но поставьте его на огород — и репа от огорчения расти перестанет! Птицы шарахаться будут, стервятники на лету от разрыва сердца умирать станут! Когда ты, Добряк, попадешь в ад, черти разбегутся с перепугу! Некому будет кипятить котлы со смолой. Я уж не говорю о вас, Силантий Собакин и Богудай-убийца Телегин. Сгинь, вор Балда! Загрустил ты на Яике при великой смуте, в Московию удрал, младенцев болярских на кострах жарил. За какого-то прадеда мстил. Весь в крови ты, Балда! А вы, Меркульев и Хорунжий, ограбили и пожгли семь стран. По ваши животы плачет кол в Стамбуле, виселица в Варшаве, дыба и топор — в Московии. Для Федьки Монаха и Устина Усатого святое место было от рождения — на галере в цепях турецких. Ан в судьи лезут, стервецы! Даже отрок Ермошка у нас с булатом на коне Чалом рыскает. Все вы, братья мои, изуверы, наполнены злом и жестокостью. Я бы проклял вас, но сам такой! Защищаю Русь крестом и мечом! Московия погубит святую Русь. Великая Русь с казацкого Яика возродится. Потому я с вами царя отвергаю, боляр ненавижу, врагов и ордынцев уничтожаю! Кайтесь... или дайте мне выпить за здоровье бабки Гугенихи, дабы я вам отпустил грехи. А грека этого отпустите, помилуйте! Явление мне было такое. Богородица с неба приходила...
— Корову не подоила богородица? Подштанники тебе не выстирала? — осклабился Герасим Добряк.
Хорунжий взметнул жбан с квасом, плеснул в лицо Овсея, освежил говорильника.
— Перечисли, святой отец, семь стран, которые мы с Меркульевым ограбили и пожгли.
— И назову! — стряхивал капли кваса с рыжеватой своей бороды отрезвевший Овсей.
— Называй! За каждую недоимку — семь ударов нагайкой!
— Башкирия! Хайсацкая орда! Персия! Турецкое султанство! Ногайская степь! Шляхетство посполитное! И Московия! — ликующе загибал пальцы Овсей.
— И вправду семь! — согласился обескураженно Хорунжий.
Меркульев хмурился. Болтовня расстриги Овсея его не трогала. Но Хорунжий плеснул квасом в поповское рыло и обрызгал невзначай белую с вышивкой петухами рубаху атамана. Желтые пятна расплывались по всему брюху. А рубаху отбеливала и вышивала цельной год дочка Олеська.
Но Хорунжий — быдло. Сам вечно в кожах грубых, в кольчуге, в шеломе витязя ходит. Живет бобылем, не умеет насладиться баней с веником березовым, дорогим кафтаном, периной пуховой. Боров! Рубаху белую у атамана забрызгал и не моргнул оком. Вепрь! Не надо ему и еды с пряностями: сгрызет ржаную горбуху с бараньей лопаткой, проглотит кусок осетрины, наденет кольчугу... и — в дозор, в набег! Рубиться саблей умеет. А сообразительностью не блещет. Татарина-ногая, проводника, надо было допросить на дыбе. Не к Астрахани повозка шла. Сумнительны байки грека. Гость врет про корабль. Порох у него в пистоле сухой. И не турецкий — черный, а синий — казацкий, на селитре с лепестками васильков. Серебро в бочонке не могла выбросить река на берег. И все тюки с товарами сухи, не подмочены. На Яик стремился купец, сам старался попасть в плен. Но для чего? Кто его все-таки подослал? Пожалуй, не кызылбаши, не султан. Скорей Московия. Наверно, в станице уже давно сидит царский соглядатай. Кто же это? Тихон Суедов? Писарь Лисентий Горшков? Слепой гусляр? Федька Монах? Надо понаблюдать за ними получше. Московия не смирится с вольностью Яика, попытается взять его. Плохи дела. Мож, схитрить: переметнуться к царю? Вон атаман у запорожцев поклонился шляхтичам, кошт получает. А купца этого надо пока отпустить. Дней через десять я его снова вздерну на дыбу, но не на дуване, а у себя дома, в подполе. Он у меня по-другому запоет сразу.
— Не губите меня, братья-казаки, не убивайте! Я закопал у реки в песке двадцать бочек доброго вина. Там же попрятал и товар другой, что выбросило на берег. Сукно и шелка я подарю вам на вечную дружбу. А вином вы разрешите мне торговать. Я не могу жить без шинка!
— Сам бог послал нам этого торгаша, — обратился к станичникам Матвей Москвин. — Помилуем его! Без торговли мы замрем. Золота мы много нашарпали, а детишки у нас голопупые! И надоело пить сивуху Палашкину. Пора нам, как запорожцам, иметь шинки. Корчму поставить. Купцов пригласить! Пора нам в удовольствиях жить, соболями баб и девок украсить! Кольцами и серьгами с камнями самоцветными!
— К болярской жизни призываешь, Матвей? — помрачнел Силантий Собакин, играя угрожающе клинком. — И не будут никогда наши казаки винопийцами и табакурами!
— А чем это хуже боляр казаки на славном Яике? — подбоченился Меркульев.
— Ай, и взаправду я похож на болярина? — закривлялся Герасим Добряк, спустив портки, показывая казакам свою голую исполосованную шрамами задницу.
— Срамота! Баб и девок бы постеснялся! — сплюнул Никанор Буров.
— Милуем или казним гостя? — громко спросил Меркульев.
— Милуем! Милуем! Милуем! — сдобрились казаки.
Впервые пленник на Яике уходил с дерева пыток живым. Поселили Соломона в избе деда Евстигнея, что запропал весной в степи, когда ездил за солью. Вместо Сары Меркульев выделил в работницы купцу двух татарок — Насиму и Фариду. Соломон долго сокрушался, ворчал недовольно, но в конце концов узкоглазых принял. Товары и бочки с вином казаки привезли обозом на другой день. Соломон открыл в станице знатный шинок, торговал бойко и весело семь ден, а на осьмой к вечеру он уже корчился на дыбе в подполе у Меркульева.
Цветь третья
Миновала макушка лета — сенозарный грозник. И духмяный густарь окудесил степи на Яике. Шелестели шелково ковыли, раздобрел чабрец, млела медуница. Наливались колосья ржи червонным золотом. А скот затучнел — аж земля под ним прогибалась! Росли стога на заливных лугах. Помахивала крыльями ленивая мельница. Курилась ядовито-желтыми дымами селитроварня.
— Говья коровьи убери! — сердито буркнула мать Олеське.
— Уберу, никто на них не зарится, — отмахнулась девчонка.