— Бог сотворил мир, — сказал Лоренцо, — и мир существует, чтобы свидетельствовать. Жизнь — это слово: говори.
Но речь не раздалась; наоборот, наступило мгновенье глубочайшего молчания.
Одюбон ничего не сказал, потому что уже много дней он шел, не говоря ничего. Свои мысли про птиц и животных он не считал, в их первом проявлении, достойными словесного выражения. А когда подолгу играл на флейте, это не было вызвано желанием поговорить с собой. Чтобы объяснить свою просьбу индейцу, он без лишних слов рисовал перечеркнутую лань, и тот понимал, что пришлому нужно мясо. К словам он обратился, только обнаружив, что, если не записать увиденное в тот же день, потеряется нечто важное; теперь он многое заносил в журнал, стараясь, чтобы не было таких потерь, как то и дело случались раньше, и на исходе дня он, бывало, отмечал: "Жаль только, что село солнце".
Марреллу, коварно затаившему оружие под полой, ничего не оставалось, кроме как стоять и улыбаться Лоренцо, но он припоминал со злорадством, как сам когда-то оборотился проповедником, и уже готовы были у него слова, которые он скажет жертве в ее последний миг: "А ведь одним из моих обличий был ты".
А Одюбон увидел в Маррелле то, что мысленно определил как "наслоившуюся скорбь", — некую тягостную мрачность, от которой, скажем, голый индеец, существующий в том же виде, в каком он вышел из-под руки Господа, начисто свободен. Обратил внимание на глаза — полные тьмы, из тех, что склонны подсматривать в замочную скважину и не различают даль от близи, света от темноты, которым ничто не кажется ни странным, ни знакомым. Сощурены, чтобы сжать сердце, сощурены в измышлении отвлекающего маневра. Одюбону известны были тончайшие сухожилия тела и механика их работы: он все их видел, каждого касался и полагал, что глаз человека, расширяясь, силясь разглядеть, приводит в движение руку, побуждая делать и совершать, а прищур глаза останавливает руку и сжимает сердце. Теперь глаза Маррелла следили за муравьем на травинке — вниз по травинке и вверх, бессчетное число раз в единое мгновенье. Одюбон когда-то обследовал "Каменный грот", где один грабитель жил своей затаенной жизнью, и воздух в гроте был тем самым пещерным воздухом, который окружал того человека — с тем же запахом, кремнистым и мрачным. "Как загадочна жизнь! — подумал он. — Быть может, в том-то как раз и дело, что тайна жизни не подлежит истинному постижению, а человек — всегда пещерный житель, и видимые просторы, лесные просеки, переливающиеся светом реки, широкие дуги, вычерчиваемые в воздухе птицами, — лишь мои мечты о свободе? Если мое начало от меня сокрыто, значит ли это, что и конца знать не должно? А то просветление, что открывается мне, — затеснено ли в промежутке меж тьмой и тьмой, и не может ли оно высветить обе тьмы, чтобы раскрыть в конце концов, пусть не в словах хотя бы, то, что считалось затаенным и утраченным?"
В этот тихий миг невдалеке опустилась и принялась кормиться рядом с болотным бочажком одинокая белая цапля.
Сиротливая, пронеслась она быстрым прочерком, уши скакуна поднялись, и глаза обеих лошадей налились мягкими отсветами заката, который в следующий миг отразился и в глазах людей, одновременно посмотревших на запад, туда, где села цапля, так что у всех глаза были словно налиты неким неистовством.
Лоренцо одарил птицу торжествующим взглядом, как человек, любующийся своим детищем, и подумал: "Близка близость, ибо освещена низина, и пища дана закатная. Слава Господу: любовь Его стала зримой".
Маррелл же, с подозрением перехватывая взгляды, лишь щурился на закатное марево и не видел ничего, кроме белизны, окутанной темнотою, словно перед ним фосфорическая раковина, приковавшая к себе и не отпускающая его взгляд. Попытался ладонью заслониться от солнца, и самому в глаза бросилось выжженное на большом пальце тавро: "ВОР", причем, глядя на птицу, он так и лучился замыслами Богопротивного Бунта, исходящими от него будто яркие блики отраженного света; стоял с гордым видом, будущий вожак рабов, злодеев и подонков, собранных со всей Натчезской округи, и хитросплетение планов, дат и топографических наметок жгучим тавром горело у него в мозгу, а себя он видел уже в тот миг, когда подобно пророку обходил ряд за рядом шеренги рабов, приветствующих его поклоном, готовый развернуть и взметнуть кверху огромное, вселяющее ужас изображение Дьявола, намалеванного на знамени.
Глаза Одюбона, устремленные на ту же отдаленную птицу, охватывали ее всесторонне и видели так, словно она тут, на ладони. Это была одинокая белая цапля, отбившаяся от стаи. Одюбон спокойно наблюдал за ней, со вниманием отмечая про себя точный смысл непременных деталей. Отыскивая корм, она мутит ногой воду… Каждая мелочь проявлялась во времени, медлительно и лишь однажды. Почувствовал всегдашний укол удивления: каким образом связала природа и чешую рептилии, и перо цапли? Понимание этого тоже утрачено. Не шелохнувшись, он продолжал смотреть. На свете нет птице иной защиты, кроме напряжения ее жизни, и он внутренне удивлялся тому, как может жар крови и убыстрение сердца защитить ее. Потом подумал, как всегда поразившись невероятности и новизне окружающего, что нет в пространстве и во времени ничего, способного удержать ее от полета. Он помедлил, зная, что некоторые птицы, прежде чем улететь, ждут, пока их присутствие не будет осознано человеком.