Выбрать главу

Прорисовываясь чистым белым профилем, она стояла, безрассудно упуская драгоценный миг, — на голове хохолок, брачный наряд лучится, — стояла и спокойно поедала водяную живность. Трое людей стояли и смотрели пораженно, каждый на некотором удалении от остальных. Глядя на них, никто бы не сказал, встречались ли они прежде, происходило ли еще когда-либо в их жизни такое тройственное схождение, и сбылось ли предвещанное им в этом мгновенье. Но перед ними в травах, покоясь среди сумерек, стояла белая цапля, белоснежная, светлей и тише, чем сами сумерки; чреватое полетом тело, замкнутое в круг красоты, — птица видения, птица покоя, самой своей торжественной повадкой как бы предлагавшая: "Вот мой полет, возьми"…

У каждого из троих желанием было попросту желание всего. Спасти все души, уничтожить всех людей, увидеть и запечатлеть всю жизнь, наполняющую этот мир — всю, никак не меньше, — но в тот миг все трое исходили одним и тем же смутным стремлением, оно как бы протянулось от них к одной и той же белоснежной пугливой птице среди болот. Словно три вихря, сойдясь в одной точке, совпали на мирно кормящейся белой цапле. Неспешное круговращение полета через миг могло бы унести ее, но еще и еще держала она всех в неподвижности, осеняя покоем, и еще минуту постояли они, ничем не обремененные…

Никогда Маррелл не носил маски, ибо само его лицо было маской: бодрствующее, когда он спал, ждущее подвоха, бдительно охраняющее его, тревожное и почти жестокое — не лицо, а страж заговорщика. Быстрый во внешнем, он был не чужд внутренней медлительности, цедил время, странствуя и строя козни, однако все его желание вздымалось в нем, тяготея к концу (не это ли было концом — зрелище птицы, кормящейся на закате?), тяготея к мгновению исповеди. Бесчисленные злодеяния стеснили ему сердце, и, бросившись наземь, он устало подумал: "Когда все деревья срубят и Тропа затеряется, мой Заговор, который ждет еще воплощения, будет раскрыт, увешанные камнями тела убитых будут подняты, и все вокруг узнают о бедняге Маррелле". Его взгляд впился в Лоренцо, который глядел вверх, затем в Одюбона, снимавшего с плеча ружье, и в прищуре Маррелла появилось что-то умоляющее, словно он хотел сказать: "Когда же вы позволите мне заговорить, когда же вы пожалеете меня?" Потом он вновь обратил глаза к птице и подумал, что, если она глянет на него, проникновение страха наполнит и ублаготворит его сердце.

Одюбон в каждом действии своей жизни сознавал ту загадку происхождения, каковую он отчасти скрывал, а отчасти ее же доискивался. Люди на его пути, кто участливо, а кто и злорадно, спрашивали, правда ли, что он родился принцем, что он Пропавший Дофин, и некоторые утверждали, будто он хранит это в тайне, а другие говорили, что он и сам не прочь это узнать, хотя бы перед смертью. Пытался ли он открыть секрет своего происхождения или что-то другое, что не менее важно человеку постигнуть, но путь его был путем бесконечного исследования, со вниманием к каждой птице, мелькнувшей над головой, и к каждому гаду, скользнувшему под ногами. Ничто постигнутое не было ему достаточно; взгляд его проникал все глубже и глубже, все дальше и дальше, словно в поисках невиданного зверя или мифической птицы. Есть люди, у которых глаза при всем желании взглянуть вовнутрь смотрят вовне, и, к вящей радости таких людей, под небом перед ними распахивается удивительный мир. Когда человек в конце концов сподобится взглянуть на некую гладь, подобную зеркальной, он окажется лицом к лицу все с тем же окружающим его миром, его лишь увидит, и даже если он станет вглядываться все дольше и дольше, все пристальнее и пристальнее, что с того? Однако взгляд, направленный вовне, нужно без устали упражнять, чтобы сделать его всепроникающим. Он должен быть нетороплив, как муравей Маррелла на былинке, исчерпывающе зорок, как божий ангел Лоренцо, и тогда, мечтательно подумал Одюбон, лелея мысль о своей тонкой рисовальной кисти, только тогда будешь видеть по-настоящему; при этом он крепче охватил приклад ружья, потянул за спусковой крючок, и его веки сомкнулись. Память запечатлела цаплю во всем ее одиночестве, во всей красоте. Ее белизна как бы охватывалась взглядом со всех сторон, совершенное строение и уклад ее перьев — одно к одному, каждое наперечет — теперь с ним навсегда. Но писать ее по памяти он не мог.