Права библейская притча. Какой благообразно унылой была бы без них Земля. Не увидишь лихо обнаженного колена, не узнаешь запретного поцелуя, и взгляда такого не увидишь, когда вся женщина светится и спрашивает, и отвечает. А вы…»
«Детская, застывшая в изумлении, улыбка сосулек. Сосулька-ледышка, печально-радостная нимфа, дитя мороза и солнца… Как радостно плачешь ты, искрясь и истаивая, и, пожалуй, никто не плачет так радостно, с улыбкой кончая свою краткую жизнь. Иногда думается, и женщины есть подобные сосулькам точь-в-точь… А почему сосулька? Почему не капелька, не слезулька, не слезиночка, не ледослезка??»
«О. Генри написал бы: «У нее было столько спеси и гордости, как у красивой женщины, выходящей из парикмахерской в день восьмого марта…»
Никогда женщине так не льстят, как восьмого марта.
Никогда женщину так не любят, как восьмого марта.
Никогда женщина не испытывает столько разочарований, как восьмого марта…»
«В окно смотрел на облако в бело-синем и голубом, — такое оно было счастливое, неподвластно-свободное».
«О, рабство женских глаз, коленей, губ и бедер! Глухая сдержанность желанья и тоски…
Вот так и начинаются стихи».
«Сегодня неожиданное. Ехал в электричке и вошли девушки. Я смотрел. Одна… Чулки забрызганы грязью, но сама! Сама!! Платок светлый в крупную розовую горошину. Лицо! Прелестно-свежее, светящееся, сияющее, с зелено-голубыми глазами. Губы… Губы древней богини… Волосы продуманно растрепаны, закрывают лоб кругловатой челкой. Колорит лица — цвет самой ранней зари, вот когда небо только едва белеет и чуть розово. Такую зарю у нас называют — досветкой, а видят немногие: косари, охотники… Если видят — запоминают на всю жизнь. И еще такой цвет есть у ранних весенних цветов, — словно бы белых, а на самом деле светло, светло-розовых. Он есть у нарциссов, живет в подснежниках и в первых кучевых облаках. Все это и напоминает ее лицо, присутствует в нем. Древние женщину понимали лучше нас. Миф об Афродите, рожденной из пены моря и зари, — что может быть лучше, моложе, свежее и естественнее. Лицо девушки напоминало очень сильно лицо какой-то артистки. А рядом с девушкой сидела ее сестра — бледная испорченная копия, хотя была моложе. Лишний раз ясно: красота — как талант. Природа творит совершенство однократно и не терпит повторений или не может…
Рядом был еще муж этой красавицы. Высокий, конечно, и противного вида — волосы цвета щетки, брови с выступающими надбровьями, мелкие глазки, длинные руки. Все сошлось. Такие вот и владеют всегда… Напоминал дикаря, который нашел алмаз.
Из вагона ушел с трудом. Заставил себя уйти. И вот горе: все женщины, все девушки, все встречные полиняли. Отравился я этой красотой, и ничто мне теперь не поможет…»
Сгрудившись над блокнотом хмыкали, пытались хохотать, повторяли: «Вот, дурак! Бабник!… Ха-а… Сексуальный маньяк какой-то… Ха-а…»
Но кто-то поумнее сказал:
— Бросьте ржать! Может, мы Ренуара потеряли… Тициана…
Бросили блокнот. Я его потом подобрал и еще дальше один кусочек повторю. Немного было там листов.
Все это мечта и воспоминания, а реальность — Третья пуническая война, Корнелий Сципион, Гай Марий, братья Гракхи, первый триумвират, второй триумвират… Школа вообще доводила иногда до глухой тоски, хотелось все бросить, бродить по городу, искать чьи-то лица и взгляды. И эту тоску я пытался гасить книгами по искусству.
Книги по искусству, то бишь живопись, которая интересовала меня главным образом, а также графика, скульптура, прикладное искусство — его я не научился ценить в репродукциях и сейчас, жития художников, монографии-исследования по творчеству великих, альбомы галерей, папки с репродукциями — все это уже и тогда, двадцать лет назад, имело цену и круг постоянных собирателей. Эти собиратели поразили меня странным сочетанием утонченных манер, насмешливой умности взглядов, недоступной цивилизованности во всем: в голосе, в одежде, — с жадной щучьей хваткой, бессовестным оттиранием локтем каждого, кто пытался войти в их круги и сферы. Вероятно, мой облик тянущегося к культурным высотам люмпена, неотесанного парня со студенческими ухватками, удивлял этих людей, хотя они постоянно сталкивались со мной у прилавков и развалов с книгами. Думаю, что они вряд ли могли меня посчитать за выпускника историко-филологического факультета.
Смотрю я сейчас на студентов подобных же вузов и факультетов и поражаюсь — тьма, пропасть, бездна как будто лежит между нами, студентами в шинелях, в гимнастерках, в сапогах-кирзовиках, а многие из нас были и с нашивками за ранения, носили ордена, медали, солдатские стрижки «под Котовского». И девочки щеголяли в стеганках, в лыжных штанах, в некрасивых юбках и шалях. Ну, кому пойдет, скажите, деревенский бабкин платок, «вегоневая» шаль, — она кого угодно на сорок лет состарит, а носили… Спрашиваю себя, что общего, кроме названия — студенты, с мальчиками в бородах, в вельветках, в импортных очках (об очках еще скажу дальше), в приевшихся, в общем, — как там их ни три, ни зашивай через край, — джинсах, техасах и маечках? Что общего у тех девочек в ватниках, в безвкусных юбках с утонченными интеллектуалками, с Мерилинами Монро, с исхудалыми «под Твигги», со стилизованными под народниц, под казачек и совсем уж непонятно под кого — под журнальных див из «Силуэта», каких-то «Карменсит», под руссофилок, под русалок, под вамп, под валькирий?.. Одним словом, если теперь еще попадаются на филологических, журналистских, исторических факультетах девочки, сохраняющие простую естественность облика, их нередко и попросту зовут «дуньки».
Сие отступление я сделал не затем, чтобы возвысить нас, круглоголовых и простоволосых, над не нюхавшими пороху элитариями. Суть была в том, что моя коллекционерская внешность примерно в таком же соотношении отличалась от внешности собирателей маститых, чему я по наивности и молодости не придавал значения и зря не придавал. Действует здесь тот же эффект, что заставляет нынешних «дунек», поступивших в университет из какого-нибудь Сухого Лога, Косого Брода, спешно превращаться в Бриджит Бардо. Форма, к сожалению, еще часто довлеет над содержанием, а в людских отношениях, скажем философски, всегда первична. «По одежке встречают…» Вот почему оснащенный всеми признаками интеллектуальности, принадлежности к литературному цеху, графоман и пустодуй долгое время — иногда и всю жизнь — пребывает в ряду писателей, а художник — за неимением истинного таланта — ломается под Пикассо, пишет уродов, заливает краской свои беспомощные холсты, ходит по городу — ладно, если не босиком и в никогда не мытом свитере. Вот почему один пронырливый старичок с внешностью почтенного академика — еще до войны с грехом пополам отвоевал он кандидатскую степень и место в филиале академии, — благоденствуя, прожил всю долгую жизнь и, везде преуспевая, проходил без очереди даже к зубному врачу. Не постеснялся сшить академическую шапочку, завел степенный портфель, докторскую трость — и вот тебе на, прихожу я как-то в кафе: глядь: сидит «академик» за отдельным столом, в петлице салфетка, с важностью вкушает. Официантка перед ним бегает. Он благодарит с важностью. На моем же столе стаканчика с бумажками — руки вытереть — нет. Пришлось подойти, попросить со стола у старичка. «Возьми!» — молвил «академик». Вот так-с, форма…
Любит рядиться в нее человечество. И не обязательно под академика, рабочему иногда тоже надо так измазутиться, такую копченую кепочку носить, чтобы все видели — работяга, этот пашет и пашет. А киношнику никак нельзя без замшевой куртки, — не выйдешь в режиссеры, сценарий не возьмут, а деятелю искусств из-под земли достань дубленку и дубленый же яломок, а маститому поэту как без белого свитера, без кожаной куртки — оно и революционно как-то, и к чугунно-бронзовому многопудью ближе. Что поделаешь, все это понимают, но неисправимы люди и даже самые-самые склонны к маскараду. Маска создает фон, фон — отношение, отношение же создает самоуважение и благополучие.