– Ничего себе, шубу! Откуда же у него такие деньги?
– Ну, что вы! – отмахнулась от капитана Анна Ивановна. – А за произведения? А гонорары от концертов, а за выступления на радио, а гастроли? С деньгами у Щеголевых все было хорошо. Мы тоже, разумеется, не бедствуем, у меня тоже есть шуба, украшения, домработница, но все это не то. Все буднично, прозаично, без романтики и фантазии, – вздохнула Анна Ивановна.
Зависть к Щеголевым определенно имела место в этом семействе, но уж если бы кого и надумала травить Анна Ивановна, то скорее уж Ларису, решил про себя Евграф Никанорович.
– Ну а золотой камертон Петра Ильича Чайковского, который принадлежал Щеголеву, вы о нем слышали?
– Да, и даже видела. Вскоре после войны мы некоторое время жили у Модеста Петровича, когда только из эвакуации вернулись. У него тогда была одна комната в коммунальной квартире, мы ее занавесками разделили на части и жили все вместе. Еще и Луша, – пояснила Анна Ивановна.
– И ваш муж тоже видел этот камертон?
– Ну разумеется. Модест всегда вертел его в руках, когда думал или искал тему.
– Гм, – помолчал некоторое время Евграф Никанорович, соображая, что бы еще такое спросить, но так и не придумал.
– Анна Альт? Да она бы счастлива была, обрати Модест на нее внимание, – задорно хохотнула глубоким грудным смехом Мария Александровна Бессонова. Сегодня она принимала капитана скромно, по-домашнему, в шелковом, вышитом драконами халате и с небрежно уложенными в пышную высокую прическу волосами. Смотрелась Мария Александровна величественно, по-королевски и даже с восточной роскошью, поскольку, несмотря на домашний наряд, все ее пальцы были унизаны перстнями, а в ушах болтались серьги с крупными камнями. Ничего себе у нас творческая интеллигенция поживает, крякнул про себя Евграф Никанорович. И это в то время, когда трудовой народ из последних сил, с нечеловеческим напряжением воли восстанавливает страну после войны.
Евграф Никанорович был простым служакой, все эти оперы и оперетты были для него делом пустым и непонятным, а вот барские условия жизни, которые позволяли себе всякие там певички и музыкантишки, его искренне возмущали.
Да что, разве вот от этой здоровой разряженной куклы, которая каждый вечер со сцены рот открывает, больше пользы, чем, скажем, от рядовой ткачихи, колхозницы или, скажем, сталевара? Нет. Так почему она так жирует? Ладно бы еще Клавдия Шульженко была или Лидия Русланова, это талант, это он понимает, а то какая-то Бессонова, кто ее знает, кому она интересна, – закипал в душе Евграф Никанорович, болезненно переживая классовое неравенство и социальную несправедливость, с которыми, не щадя своей жизни, воевали его отец с дядьями, да и сам он, несмотря на молодость, помогал старшим товарищам бороться со всякими буржуями недобитыми да нэпманами, чтобы потом строить новую жизнь, свободную от всяких там мещанских предрассудков. А тут налицо ведь загнивание, и никому никакого дела нет. Шубы у них, видите ли, шляпки, тряпки, халаты с драконами, сердито смотрел на Марию Александровну Евграф Никанорович.
– Модест был яркой личностью. Одаренный, решительный, внешне интересный, он ведь, знаете ли, из самых низов пробился, – не обращая внимания на капитана, рассказывала Мария Александровна. – Отец его на заводе Сименса простым рабочим до революции трудился, семья жила, сами понимаете, скромно, у Модеста еще трое братьев и две сестры было, все умерли, кто в революцию, кто в Гражданскую, кто в Великую Отечественную. Он ведь музыкой еще в детстве увлекся. Башмаки на улице чистил, чтобы на уроки музыки себе заработать, учился у какого-то пьяницы, что с ними по соседству жил, какой-то старый скрипач. А когда подрос, на завод пошел работать, к отцу, а по вечерам все равно музыке учился в клубе при заводе. Вот какая настойчивость, какой талант был у человека. В консерваторию он уже в зрелом возрасте поступил. У Модеста большой талант был, – сказала она со вздохом. – Жаль, что так рано ушел из жизни, мог бы еще много хорошего сделать.
– Вы любили его? – сообразил спросить Евграф Никанорович.
– Конечно, – просто ответила Мария Александровна. – Мы подружились еще в консерватории. Я, Модест, Ляля Коломина, она в войну погибла, Толик Гудковский, он был в нее страстно влюблен, но, увы, безнадежно, и Сема Альт. Правда, Сема скорее был сам по себе, так, прибивался к нам время от времени.
– А Минкин?
– Исаак Борисович тоже с нами учился, правда, курса на два помладше. Модест с ним близко уже после консерватории сошелся.