— Помилуйте, ваша светлость, никакая вы не дурнушка, — возразила Ализия.
— Но я и не сестра Верховного иллюстратора, — раздраженно молвила герцогиня. — Уж лучше бы он тратил свой жалкий дар на ее портреты, чем на мои.
— Да не волнуйтесь вы так, ваша светлость. — И добавила успокаивающе:
— Ваш супруг ее прогонит, а с вами не разведется никогда.
— Да, не разведется, пока я рожаю ему детей… Алехандро! Матра эй Фильхо!
Его заметили. Мать повернулась, чтобы взглянуть на колыбель, на дочь, которая через час официально получит имя, и увидела сына.
— Алехандро!
Ее обгоняли шелест материи и запахи пудры и духов; за ней вились ленты и незаколотые локоны.
Он еще не знал, что такое красота, но не допускал и мысли, что на свете есть женщина красивее его матери. Ведь она.., его мать!
— Как жаль, что ты все слышал… Но ведь ты бы все равно рано или поздно узнал. Узнал бы, став герцогом. — В ее больших темных глазах была грусть. — Что ж, рассказать тебе правду? Сейчас?
— Ваша светлость, у нас мало времени, — вмешалась Ализия Герцогиня даже ухом не повела.
— У меня всегда есть время для сына. А что касается этого… Эйха, да ему бы все равно когда-нибудь нашептали. — Она тяжело вздохнула, изобразила улыбку и опустилась на колени под шорох фантастических одеяний из тончайших тканей, украшенных самоцветами и лентами с золотым шитьем, и под дружный, но тихий ропот ее фрейлин.
— Видишь ли, сынок, всему виной наше происхождение. Мужчина женится не по любви, а по соглашению между родами, в сиюминутных политических целях… — Ее ладони легли ему на плечи, крепко их сжали. — Но что бы ни произошло между нами… Что бы ни произошло, он всегда будет твоим отцом, а я всегда буду твоей матерью.
Он спросил тонким, слабым голосом:
— Всегда?
— Всегда, — твердо произнесла она. — Марриа до'Фантоме, “теневой брак” — обычное явление в семьях правителей, которые политику и выгоду ставят выше любви.
Впервые мать говорила с ним как со взрослым. Он загордился, даже показался себе немного выше ростом.
— Почему? — спросил он. — Разве иначе нельзя?
— Потому, Алехандро, что Матра эй Фильхо благословили нас, когда мы еще были в материнских утробах, и позволили нам родиться знатными. Твой патро — властелин, и однажды властелином станешь ты. У нас не бывает выбора.
— Но если мы — властелины?..
Ее улыбка была невыразимо грустная — под стать глазам.
— Семья и страна требуют от нас жертв. И от тебя однажды потребуют.
— Так ты не любишь патро?
Герцогиня печально вздохнула. Ему вдруг показалось, что мать вот-вот заплачет, но она лишь перестала улыбаться.
— Насколько мне это позволено.
Мальчику этот ответ показался бессмысленным. Снова он — ребенок, не знающий ни языка, ни чувств взрослых.
— И патро тебя не любит?
Материнские ладони на его плечах одеревенели.
— Насколько это позволено ему.
Она коснулась своих волос, пригладила неуложенные завитки, намотала локон на палец.
— Только никогда не спрашивай, любим ли мы тебя. Конечно, любим. Клянусь Матрой эй Фильхо. — Она поцеловала пальцы и прижала их к левой груди.
Он посмотрел на шелково-парчовый сверток в колыбели.
— И ее? Даже такую маленькую и вонючую? Мать рассмеялась. Это приободрило мальчика, хоть и не могло служить ответом, ведь он спрашивал не в шутку.
— Точно таким же маленьким и вонючим был когда-то ты. Да, ее мы тоже любим.
Алехандро перевел взгляд на женщину, которая родила и его, и сестру.
— Когда я вырасту, женюсь на ком захочу. Веселья как не бывало. Вместе с улыбкой потускнел теплый блеск в глазах.
— Там посмотрим.
— Как я сказал, так и будет.
Она провела по лицу сына холодными пальцами, наклонилась, прижала к его лбу мягкие губы.
— Надеюсь.
А почему должно быть иначе? Ведь он станет герцогом. Герцогом Тайра-Вирте.
— Помолись об этом, — прошептала мать, встала, шурша юбками, повернулась к женщинам и прижала ладонь к животу. — Затяните шнуровку, — велела она. — Я должна появиться перед ним какая была, а не какая сейчас… И перед двором. И перед главным иллюстратором. Не хочу, чтобы люди смотрели на Пейнтраддо Наталиа, который сегодня будет написан в честь моей любимой маленькой доньи, и называли ее мать-герцогиню толстухой.
Безмолвствуя, Сарио следил за тем” как Сааведра приводит мир в порядок. Для них, переживших чудовищный кошмар наяву, все пойдет по-прежнему.
Кречетту освещал только принесенный ими огарок свечи в глиняном подсвечнике. Стены без окон были покрашены желтой охрой — в отличие от побеленных залов Галиерры, эта комната в полумраке казалась отделанной янтарем и слоновой костью, кое-где тускло поблескивала позолота. Пламя, колеблясь над подсвечником в руке Сааведры, разбрасывало тени, и в них кречетта казалась почти пустой. Все вещи можно было легко сосчитать по пальцам: железный канделябр, грубый деревянный стул, мольберт, прикрытый куском парчи.
И автопортрет — Пейнтраддо Чиева Томаса Грихальвы.
Он висел на мольберте. Сааведра с шумом втянула воздух и совлекла парчу.
Да, Сарио действительно жег портрет, но не очень удачно. В центре холста, на месте груди Томаса, зияла дыра, все остальное уцелело.
— Матра Дольча, — прошептала Сааведра. — О Милая Матерь… — Ее пальцы, сжимавшие ткань, дрожали.
— Я не смог, — признался он. — Испугался, что учуют дым.., и придут.
Сааведра выпустила из пальцев парчу. Она стояла перед мольбертом, разглядывала картину, а Сарио смотрел ей в лицо и видел, как под кожей набухают мускулы, как растекается бледность, как поджимаются губы, как углубляются складки над переносицей и возле рта. Путаница черных кудрей доставала до плеч, но тень от нее не прятала висков и лба. Ей изумительно шел мягкий свет; в тот миг Сарио уловил столь желанную для художника ясность черт.