Выбрать главу

«Я ее, напишу… Я…»

Конечно, он напишет ее портрет. Кто, если не он? Кто сделает это лучше, чем он?

Она что-то прошептала, коснулась губ и сердца. Сарио перевел взгляд на картину и увидел то же, что и она: руку настоящего мастера, Одаренного. Тончайшая работа кисти, превосходное сочетание оттенков, ни единого лишнего мазка. А так изобразить лицо и торс мог только наметанный глаз, Луса до'Орро, способный превращать серый холст в зеркало.

Томас Грихальва. Полнейшее сходство.

И дыра с неровными краями на том месте, где у живого человека бьется сердце.

— Сарио… — К нему повернулось лицо с большими блестящими глазами. — Так это правда…

Он не то вздохнул, не то всхлипнул. — А ты думала, я лгу?

— С тобой это бывает.

— Тебе я никогда не лгал.

Да. Ей — никогда. Она прикрыла на миг глаза, облизала губы и снова зашептала:

— Матра Дольча, дай мне силы…

— Ты его видела, — сказал он. — Видела, что с ним стало. Он сидел вот здесь, на этом самом месте, на стуле, а они писали с него калеку! Слепого! Ведра, ты видела! Если не мне, то своим собственным глазам ты веришь?

Она прижала ко рту ладони.

— Да, — повторил он, — видела, и тебя от этого тошнит. И ты еще спрашиваешь!

— Как же иначе? — глухо промолвила Сааведра и опустила руки. — Приходится, Сарио… Ведь.., ведь то, что мы видели…

— ..магия, — договорил он за нее.

— И то, что сделал ты… Прожег дыру в картине…

— Тоже магия.

— А значит, ты.., значит, ты… О Матра эй Фильхо! Значит, ты Одаренный, как Томас, как все Вьехос Фратос…

К нему вернулась способность улыбаться, по крайней мере чуточку растягивать губы.

— А ты сомневалась?

— Но это значит, что любой Одаренный мужчина… — Она вновь повернулась к искалеченной картине и зашептала молитву, касаясь пальцами губ и сердца.

— Он открыл мне правду, — сказал Сарио. — А потом умолял, чтобы я его избавил от мук.

— Но ведь ты не знаешь наверняка, умер ли он. Сарио посмотрел на картину. На дело рук своих.

— Он сказал, что огонь подействует. Что мне не добыть необходимых красок, но достаточно уничтожить холст. Наверное, он мертв.

Она до отказа наполнила легкие воздухом. И выпустила его. Снова вдохнула и выдохнула.

— Надо, чтобы они узнали. — Она резко повернулась к Сарио. — Ты должен пойти и рассказать.

— Рассказать? — У него мурашки побежали вдоль позвоночника. — Кому?

— Вьехос Фратос.

— Ведра…

— Надо, чтобы они узнали. Пусть придут и увидят. — Она бесшумно поставила на пол свечу, затем сняла с мольберта портрет и поднесла к огню. Пламя затрещало, вгрызаясь в черный край прожженной дыры. — Иди, — велела Сааведра.

Он стоял раскрыв рот и смотрел, как она толкает мольберт, как тот падает на горящую картину. Занялась и парча.

Сааведра метнула на мальчика яростный взгляд, и тут же с ее уст слетел крик:

— Сарио! Пожар! Беги, зови на помощь.

Он смотрел на нее и на пылающую картину.

— Беги! — прошипела Сааведра. И снова закричала, моля о помощи и прощении, и он понял, что она замыслила.

Взять вину на себя. Пришла куда не следует. Опрокинула мольберт. И сожгла — конечно же, совершенно случайно — картину.

Томас Грихальва мертв. А теперь погиб и его портрет.

Глава 5

Сааведра не успела переодеться во что-нибудь поприличнее, не успела даже отдышаться и прийти в себя. Ее сразу же отвели в личные покои Раймона Грихальвы — одного из Вьехос Фратос. И оставили. Одну. Ждать встречи с человеком, которого она прежде видела лишь с почтительного отдаления, с которым ни разу в жизни не говорила. Раймон Грихальва занимался важнейшими делами семьи, ему было не до малолетних девчонок.

Во всяком случае, до сего дня.

В притворных попытках спасти от пожара кречетту на виду у тех, кто прибежал на крики Сарио, Сааведра пожертвовала блузой и штанами и едва не лишилась волос. Она еще легко отделалась: изрядной величины портрет Томаса сгорел почти целиком, и Сааведра рисковала жизнью, сражаясь с пламенем. Вьехос Фратос, конечно, уже видели следы пожара. Видел их и агво Раймон.

Его все нет и нет. Сааведре — растрепанной, чумазой, в лохмотьях — оставалось только ждать, когда на ее голову падет его гнев. Эта задача оказалась чудовищно трудной. Она предугадывала его слова, недовольную мину, а главное — наказание, и желудок сжимался в плотный комок, и она боялась, что больше никогда не сможет есть.

"Должно быть, Сарио это порадует. Мне нечем будет рвать”.

Она находилась в маленькой светлой комнате, солярии, — полуовалы окон в одной из стен пропускали вдоволь солнца. Изготовленные вручную кирпичи сидели на известковом растворе, кельма штукатура ровнехонько затерла швы, а затем покрыла стену тонким слоем глины, ее нежная, солнечная желтизна радовала глаз. У Сааведры отлегло от сердца, душа окрылилась — на нее всегда сильно действовали краски и текстура, позволяли вообразить все что угодно, мысленно взять руками и перенести на бумагу или холст или даже на свежеоштукатуренную стену, — изобразить мир, возникший в голове.

Но сейчас, несмотря на теплый тон штукатурки, этот мир был мрачен. Воображение рисовало лишь самые страшные из возможных кар.

Солярий предназначался для отдыха: вокруг только успокаивающая мягкость линий и тонов. Деревянный стул с высокой спинкой, сиденье обито дорогим велюрро цвета охры; рядом — пуфик для ног агво Раймона, стол с книгами и горшок с летними цветами. Пол устлан превосходными коврами, на стенах — кованые стальные карнизы с дивными гобеленами.

Да, эта комната — для приятного времяпрепровождения, а не для экзекуций, и все-таки уют не позволял разуму отвлечься от тяжких мыслей. Красота способна, не только умиротворять, но и убивать, доказательство тому — уничтожение автопортрета Томаса.

У Сааведры дрожали поджилки.

«Конечно, ему сказали, что я пыталась потушить огонь. Конечно, он подумает, что я нечаянно…»

Но в лице и поступи агво Раймона, входящего в маленький солярий из соседней комнаты, не было и намека на то, что он понимает, какому риску подвергала себя Сааведра. И она вспомнила, что для них, Вьехос Фратос, уничтожить картину — все равно что убить человека.