– Граццо, дон Алехандро…
Но дон Алехандро не внял мольбе.
– Хватит, – заявил он, принимая нормальную позу. – Ты слишком долго возишься.
– Дон Алехандро, подлинное искусство не терпит суеты…
– Другие художники так не копаются. – Мальчик подошел к мольберту, взглянул на набросок и состроил брезгливую мину. – Это не я.
Сарагоса выдавил неестественный смешок.
– Оригиналы редко себя узнают… Помилуйте, дон Алехандро, это вы, и никто иной. Не будьте слишком строги к грубому наброску, ведь это всего лишь начало…
– Я тут совсем не похож на себя.
– Пока, может, сходство и не полное, но все изменится, дон Алехандро, когда я возьму кисть…
Алехандро замотал головой и сказал с юношеской непреклонностью:
– Итинераррио и уличные художники гораздо лучше рисуют. Я сам видел.
Это был удар ниже пояса. На лице и шее Сарагосы Серрано выступили пунцовые пятна, почти не уступающие в яркости его летнему камзолу. Алехандро отметил это с удовлетворением.
– Это мое лицо, – твердо заявил он, указывая на картон. – Я хочу, чтобы оно было точно изображено. Серрано зло сверкнул глазами.
– Вы, безусловно, правы, но разве я не сказал, что для этого необходимо время? Разве я не сказал, что это всего лишь грубый набросок? Разве я не сказал, что, как только дело дойдет до красок…
– Да, да, – перебил его Алехандро, позаимствовав у отца раздраженный тон, всегда действовавший безотказно. – Но если мой образ на портрете не похож на меня, чего ради я должен торчать здесь целый день? С таким же успехом я могу быть и там. – Он махнул в сторону окна. Через него в комнату проникали солнце, свежий нагретый воздух, шум почти незнакомого мира.
Но Сарагоса Серрано лишний раз доказал мальчику, что глух ко всему, кроме своего внутреннего голоса. Среди придворных ходила шутка, что Верховного иллюстратора, когда он за работой, можно обозвать как угодно, а в ответ услышишь только рассеянное “угу”.
– Это будет ваш Пейнтраддо Наталиа…
– До моего дня рождения еще целых два месяца.
– Разумеется, но настоящие шедевры требуют времени… Алехандро надолго впился взглядом в набросок, а затем перевел немигающие оленьи глаза на художника.
– Даже придворные говорят, что ты копуша.
Сарагоса, пунцовый от едва сдерживаемого гнева, вдруг стал бледен, как свеча в изголовье покойника. Алехандро показалось занятным, что простые слова обладают такой властью над цветом человеческой кожи.
– Что они говорят? – В пальцах. Серрано раскрошился мел. – Что я копуша? – Он швырнул наземь крошки. – Неужели так и говорят? – Он схватил тряпку и набросил на картон. – Неужели так и говорят?
Алехандро мрачно кивнул.
– Фильхо до'канна! – Старший иллюстратор начисто позабыл, что в присутствии сына герцога ругаться нельзя. Конечно, мальчик знал смысл этого словосочетания, ведь ему доводилось бывать и в кухне, и на конюшне, даже в караулке, где каждому придворному или челядинцу мужского пола не занимать крепких словечек. – Грязные свиньи, полоумные ослы, да что они смыслят… Что они смыслят в величии? Часами пудрят свои разукрашенные оспой рожи, нет бы попросить меня, я бы их написал, какими им хочется себя видеть. Все они одинаковы, все эти чирос, – все бы им интриговать, злопыхательствовать, рыть яму ближнему… В любой грязи измазаться готовы, отца родного не пожалеют ради политической выгоды. А я тружусь от зари и до зари, служу герцогу верой и правдой… Чего им не хватает? Запаха отбросов? – Его подошва растирала по полу кусочки мела.
Кто я такой, в конце концов, если не Верховный иллюстратор? Сам герцог поручил мне документировать историю до'Веррада, деловую жизнь города, герцогства, даже всех этих придворных чирос… – Снова его лицо залилось краской. – Думаете, мне это легко дается? Думаете, ничего не стоит целыми днями упрашивать благородных господ: “Повернитесь вот так, приподнимите голову, не забывайте про улыбочку… нет, вот так повернитесь, я вас умоляю, постойте еще моментик…” Бассда! Я понапрасну растрачиваю свое время и талант. Да! Надо изобразить их всем скопом как есть, а потом назвать картину “Иль чирос до'Тайра-Вирте”… И это будет настоящий шедевр, беспристрастное зеркало двора.
Алехандро заморгал.
– А я бы тебя написал. Таким, какой ты сейчас. И назвал бы картину “Иль борразка”.
Но буря, вызванная репликой Алехандро, уже улеглась. Дрожащий от страха Верховный иллюстратор собрал жалкие остатки собственного достоинства и вынес их из ателиерро.
Победа была одержана без особых усилий. Ухмыляясь, Алехандро выбежал в пламенеющий день.
Сарио, сославшись на болезнь, два дня пролежал на кровати в своей келье. Все это время он не пил ничего, кроме воды. Утром третьего дня встал, помочился в чистую чашку, перелил мочу в стеклянный пузырек с мерной шкалой, закупорил и спрятал.
Лето было в разгаре, но минувшей ночью он развел огонь в жаровне. Поставил на нее чугунный горшок, расплавил несколько кусочков канифоли.
Он вымыл голову чистой дождевой водой, затем, не дожидаясь, когда волосы высохнут, взял нож и срезал прядь с затылка. После чего тщательно расчесал и распушил шевелюру, прикрыв след недостающего завитка. Бережно положил срезанные волосы на тонкую необструганную лучину, обвязал ниткой и залил канифолью.
Затем выпил горячительной настойки, и через пять минут у него угрожающе поднялась температура. Красный, как вареный рак, трясущийся, плачущий, он упрямо сжимал две склянки и бормотал вызубренные молитвы; вскоре его прошиб пот, и он, возблагодарив Матерь и Ее Святого Сына, собрал пот и слезы в пузырьки, закупорил и спрятал.
В четвертую склянку он не скупясь налил слюны, тоже заткнул пробкой и поставил к остальным.
Нагретым скальпелем Сарио сделал разрез на пальце и, держа его над крошечным пузырьком, отсчитал нужное число капель.
Моча. Слезы. Пот. Слюна. Кровь.
Осталось добыть последнюю жидкость, и можно приступать к колдовству.
У него участилось дыхание. Он медленно поднялся и снял ночную рубашку, окинул взглядом тело – худенькое, угловатое, ни мышц, ни силы взрослого мужчины. И все-таки он мужчина, хоть и слишком юный. Он это знает, чувствует, особенно по утрам.
Но этим утром семя не пошло. Сарио слегка рассердился – он ведь был готов. Видно, тут нужно что-нибудь подейственнее снов, воображения, непонятного, почти незнакомого инстинкта, настойчиво ищущего выход. Но что? Сарио был девственником; он и останется девственником, пока его не отправят на конфирматтио к женщинам, способным рожать. Он создан не для возни в темных альковах, не для тайных ночных свиданий. Как и все, кто стал или может стать Одаренным. В семье Грихальва пробуждение Дара в мальчике – почти святыня, ведь от него во многом зависит ее благополучие, ее выживание.
Если ты способен зачинать детей, значит, ты не Одаренный. Если женщина родит от Сарио, значит, он всего лишь обычный мужчина, и ему никогда не развить в себе подлинный талант вкупе с поразительной целеустремленностью – их заглушит плодородное семя.
Делать то, что он делал этим утром, было запрещено. Он еще не прошел конфирматтио, не получил должных знаний, дабы воспользоваться сокрытой в нем силой. Но время текло быстро, слишком быстро. Сарио не мог допустить, чтобы оно шло независимо от него; он обязан захватить власть над временем, пока оно не захватило власть над ним.
На миг его объял страх. Он стоял перед бурным потоком судьбы – если промедлит, отступит, жизнь вернется на круги своя. А если решится и прыгнет с обрыва, судьба захлестнет, закружит его и унесет неведомо куда.
"Ты всего лишь ребенок”, – сказал ему внутренний голос.
Детство оберегает от бед. И посредственность. И отсутствие честолюбия. И послушание. И уважение к любым запретам.
"Мне бы родиться таким, как все. Я бы писал картины, учил детей, а может быть, и рождал их. Я бы прожил спокойную и долгую жизнь”.
Но Свет его сердца, его души растопил сомнения, выжег тревогу. Остались только Талант, Свет, Голод. Он неподвижно смотрел на случайных мотыльков, пойманных в тенета солнца между полом и покоробленными жалюзи.