— За что?
— Да все ж за него, за этот новейший тип. У нас к нему до черта всяких претензий-рекламаций. Вот начнем подбирать валки, сами увидите его грехи… Вы к нам надолго?
— Недели на две. Не прогоните?
— Если недели на две — не прогоню, а если на день-два, то прогнал бы. Что можно узнать за такое время? — Он улыбнулся, сунул бумажку в карман. — Ну, ладно, пойдемте обедать. — Посмотрел в небо на растрепанные тучи, плывущие со стороны моря. — Испортилась погода… Опять, видно, лето будет дождливым.
— А хлеб как, Федор Яковлевич?
— Ох, не спрашивайте!.. Начнем молотить, узнаем.
К длинному столу, стоявшему у летней кухоньки под акациями, сходились механизаторы — по грязи пришлепали босиком от своих жатвенных агрегатов, оставленных в загонках, — недовольные, взъерошенные. Кляли «тремонтану» — ветер с моря, — подлый, сбил рабочий азарт, только разогнались, разогрелись, а он нагнал дырявых туч!
Враскачку, оскальзываясь, к столу подошел Николай Канивец, плотный, невысокий, — истый запорожец, только без усов, и всерьез, без тени улыбки, накинулся на братана:
— Яковлевич, так робыть нельзя! Что это такое?! Ты с ним побалакай как следует. Ударь кулаком по столу, да так, чтоб телефоны, как жабы, запрыгали. Ну что тебе стоит? У тебя же авторитет…
— А что такое? В чем дело? — так же всерьез, не замечая затаенных усмешек товарищей, откликнулся Федор Яковлевич.
— Не знаешь? Скажи им, нехай перестанут шкодить!
— Кто шкодит? Скажи толком.
— Да там, те самые, наверху! — Николай показал рукой в небо под дружный смех.
Канивец не принял шутки — не то у него было настроение. Буркнул:
— Я тебя туда самого пошлю. Ты ж у нас моторный парень.
Очень вкусным был борщ с курятиной и розовой молодой картошкой-скороспелкой, которую Никитич выращивает у полевого стана. Ели молча, пока насытились, а потом кто-то спросил у Канивца:
— Ну, как решили, Федор Яковлевич, будут строить у нас на полевом стане крытый ток?
Он молчал некоторое время, будто не слышал вопроса. Наконец ответил хмуро:
— Когда-нибудь построят.
И больше ни слова не проронил. Задумался.
Припомнился ему, словно кошмарный сон, один из дней прошлого лета…
На току тогда в четырех буртах лежало около двух с половиной тысяч тонн пшеницы новых сортов Калиненко — «ростовчанки» и «северодонской», — пшеницы крепкой, ядреной, зернина к зернине, прозрачной, как золотистое стеклышко, тяжелой, как крупная дробь; шла она тогда по пятьдесят — шестьдесят центнеров с гектара.
Как радостно было ему взять полные горсти этой пшенички и, будто сердцем, почувствовать ее животворную тяжесть!.. По ночам он тихо и осторожно ходил у буртов, как отец у колыбели ребенка, которого так долго ждал и наконец-то дождался. Погружал руки по плечи в пшеничку — она растекалась под легким нажимом, тихо звеня, пересыпал с ладони на ладонь. И запах шел от этой пшенички, как от здорового ребенка, угревшегося в теплой постели, — запах нежный, родной, наливающий душу чувством единения с землей, миром, со звёздами над степью…
И в тот день по пшеничке, лежавшей открыто под небом, ударил ливень. Проклятый, хлынул, словно небо лопнуло, будто кутырь — кабаний пузырь. Налетел, закручивая верха буртов, захлестал, приплясывая на них. Крутил, растаптывал, копытил! Пшеница, вздрагивая под его ударами, зашевелилась, как живая, и поплыла, поплыла вместе с бурлящими ручьями!.. Бурты таяли, растекались, распластанные, растоптанные ливнем!..
Он бегал по двору, как в беспамятстве, кричал не помня что, сзывая людей, искал лопаты…
Та пережитая боль, видно, у него никогда не пройдет.
И вот опять ему напомнили о том кошмарном дне. Все тогда в его бригаде тяжко переживали случившееся, что тут говорить… Не решили еще вопрос о строительстве крытого тока! Не решили!
И явно обрадовался Федор Яковлевич возможности отвлечься от тяжких дум, когда услышал ржание лошадей. Обернулся к повозке горючевоза, показавшейся во дворе. Впереди нее бежал чалый стригунок, султаном подняв хвост, разметав гривку, подтанцовывая на пружинистых ногах, сытый, вальяжный: ведь понимал, шельмец, что люди смотрят на него, любуются.
— Бачите! — Канивец повернулся ко мне, подтолкнул локтем взволнованно. — Это же тот самый доходяга, что на веревках висел. Верный!
Стригунок остановился, вздернул голову, отозвался ржанием.
— Хорош! — ответил я. — Никогда бы не подумал, что это тот самый жеребенок.