Уилбур Смит
Золотой Лис
Посвящается Дэниэл Антуанетт,
с чьей помощью моя жизнь
превратилась в чудесное приключение
Разноцветное облако бабочек засверкало в ярких солнечных лучах, легкий ветерок разнес его по летнему небу, и сто тысяч восторженных юных лиц обратились к нему, разглядывая проплывающее великолепие. В передних рядах внушительной аудитории сидела девушка, та самая девушка, которую он выслеживал вот уже десять дней. Как и любому охотнику, тщательно изучающему намеченную жертву, ему уже казались как-то странно знакомыми каждый жест, каждое движение, то, как она оборачивалась и вскидывала голову, когда что-либо привлекало внимание, как наклоняла ее, прислушиваясь, как встряхивала в раздражении или нетерпении. Теперь же, как бы пополняя его коллекцию, она устремила свой взор к сверкающему многокрылому облаку над головой, и даже на таком расстоянии он видел блеск великолепных зубов в обрамлении розового овала мягких губ.
Человек в белой сатиновой рубашке, стоявший на высокой сцене прямо перед ней, поднял над головой еще один ящик и с громким смехом вытряхнул из него новую легкокрылую волну. Желтая, белая, переливающаяся всеми цветами радуги, она взметнулась ввысь под восхищенные вздохи толпы.
Вдруг одна из бабочек прервала свой полет и резко устремилась вниз; и хотя сотни рук пытались поймать ее, она, словно заколдованная, облетела все препятствия и села прямо на лицо девушки. Счастливый смех долетел до него сквозь монотонный гул толпы, и он сам невольно улыбнулся.
Она подняла руку ко лбу и осторожно, почти благоговейно, взяла бабочку в ладонь. Поднесла к самому лицу, рассматривая этими сине-фиолетовыми, столь хорошо знакомыми ему глазами. Взгляд внезапно стал задумчивым, губы что-то шептали, он видел, как они двигались, но не мог расслышать слов.
Но грусть была мимолетна, и через мгновение улыбка вновь заиграла на прелестных губах. Девушка вскочила на ноги, встала на цыпочки и вытянула руки высоко над головой. Бабочка будто колебалась — сидела на кончиках пальцев, лениво шевеля крылышками, и в этот момент он услышал голос:
— Лети же! Лети!
И возглас был тут же подхвачен окружающими:
— Лети! Да будет мир!
В эту минуту она завладела всеобщим вниманием, все взоры устремились к ней, позабыв об одинокой экстравагантной фигуре на сцене.
Девушка была высокой и гибкой, обнаженные руки и ноги покрывал загар, и от нее прямо-таки веяло здоровьем и молодостью. В полном соответствии с модой юбка на ней была такая короткая, что, когда она потянулась вверх, все смогли свободно лицезреть полукружия ее маленьких упругих ягодиц, слегка прикрытые белоснежным кружевом трусиков.
Застыв на мгновение в этой позе, она как бы символизировала все свое поколение, свободное, необузданное и в то же время такое беззащитное, и он кожей ощутил тот единый порыв, что охватил всех смотревших на нее. Даже человек на сцене наклонился, чтобы получше ее рассмотреть, и его толстые, лиловые, будто искусанные пчелами губы раздвинулись в улыбке, и он прокричал все то же слово: «Мир!» И его голос разнесся над толпой, тысячекратно усиленный мощными динамиками, которые возвышались по обеим сторонам сцены.
Бабочка вспорхнула с руки, промелькнула над головой и затерялась в пестром облаке своих подруг, а девушка прижала пальцы к губам, посылая ей вослед воздушный поцелуй.
Она опустилась на траву, и все сидевшие рядом потянулись к ней, чтобы обнять или хотя бы дотронуться.
На сцене Мик Джаггер широко раскинул руки, требуя тишины. Дождавшись, заговорил в микрофон. Голос, искаженный усилителями, звучал глухо и невнятно; акцент был столь силен, что наблюдатель едва мог разобрать слова; он произнес довольно путанную речь в память одного из членов своего ансамбля, который несколько дней назад утонул в бассейне во время веселой воскресной попойки.
Ходили слухи, что покойный вошел в воду, уже будучи практически в коматозном состоянии от чрезмерной дозы наркотиков. Это была воистину героическая смерть в век наркотиков и секса, «травки» и «колес», в век свободы, мира и чрезмерных доз.
Джаггер закончил маленькую речь. Она оказалась настолько краткой, что никак не повлияла на жизнерадостное настроение аудитории. Взвыли электрогитары, и Джаггер всем своим существом погрузился в коронную песню «Женщины притонов». И вот уже сто тысяч сердец забились в унисон с его сердцем, сто тысяч молодых, здоровых тел задергались в такт и двести тысяч рук взметнулись вверх, раскачиваясь, как колосья пшеницы на ветру.
Космическая музыка наполнила воздух, грохоча, как пушечная канонада; рвала барабанные перепонки, врывалась в мозг, разрывая его на части, оглушая и отупляя. В мгновение ока она превратила слушателей в безмозглых маньяков, в некий единый организм, подобный гигантской амебе, корчащейся и пульсирующей в процессе размножения, сжигаемой неприкрытой, неудержимой похотью; и от этой живой массы разило пылью и потом, одуряющим ароматом горящей конопли и мускусным запахом возбужденных молодых тел.
Наблюдатель был единственным человеком в толпе, не охваченным всеобщим безумием; грохочущая музыка ничуть не волновала его. Он не отрывал глаз от девушки, выжидая подходящий момент.
И хотя та раскачивалась в первобытном ритме, вместе со всеми остальными, стиснутая их телами, даже здесь ее отличала какая-то особая грация. Блестящие черные волосы, приобретшие на солнце красноватый оттенок, были собраны на затылке, но их густые пряди спадали вниз темными струящимися потоками, подчеркивая элегантную линию шеи и гордую посадку головы — точь-в-точь, как тюльпан на стебле.
Прямо под сценой низким заборчиком была отгорожена специальная площадка, что-то вроде мест для избранных. Там сидела Марианна Файсфул в длинном ниспадающем платье, правда, при этом босая, в окружении других жен и сподвижников. Ее красота казалась отрешенной и неземной. Глаза были затуманены и неподвижны, как у слепой, а движения замедлены и сонны. У ног ползали дети, и все они были окружены цепью Ангелов Ада.
В черных вермахтовских касках, увешанные цепями и железными нацистскими крестами, с волосатой грудью, выпирающей из-под черных кожаных курток, усыпанных сверкающими металлическими бляхами, в мотоциклетных сапогах со стальными подковами, с замысловатой татуировкой на руках, они стояли в угрожающей позе, руки в бока, полицейская дубинка на поясе, сжатые кулаки в тяжелых заостренных стальных кольцах. Они окидывали толпу мрачными вызывающими взглядами, ища малейшего повода для вмешательства.
А музыка все гремела и гремела, час, затем другой, жара все усиливалась, пахло уже как в звериной клетке, ибо кое-кто из присутствующих, причем обоих полов, зажатых толпой и не желающих пропустить ни единой минуты представления, мочились прямо там, где сидели.
Подобная безнравственность, дикая разнузданность и разгул самых низменных страстей вызывали глубокое отвращение у наблюдателя. Это было надругательством над всем, во что он верил. Песок запорошил ему глаза, голова раскалывалась, в ушах билась музыка в такт аккордам гитар. Пора уходить. Еще один день потерян; еще один день прошел в тщетных ожиданиях подходящего случая. Но терпения у него не меньше, чем у хищного зверя, подкарауливающего добычу. Что ж, будут и другие дни; спешить некуда. Главное — дождаться именно того, что ему нужно.
Он начал пробираться сквозь толпу, сгрудившуюся на небольшом возвышении, где простоял все это время, бесцеремонно расталкивая публику; впрочем, все были в таком гипнотическом трансе, что не обращали на него ни малейшего внимания.
Оглянулся, и глаза сузились: он увидел, как девушка что-то сказала сидящему рядом парню, улыбнулась, покачала головой в ответ на его слова и поднялась на ноги. Затем она тоже стала пробираться сквозь толпу, перешагивая через сидящих, опираясь на их плечи и мило улыбаясь вместо извинений.
Наблюдатель тут же изменил направление, повернув вниз по отлогому склону ей наперерез; охотничий инстинкт подсказывал, что судьба неожиданно дарит ему тот самый шанс, которого он ждал.