Выбрать главу

— Вот тогда мне стало по-настоящему страшно, — продолжал Шевцов. — Первая схватка была проиграна, и, хотя не она решала исход борьбы, мне стало страшно… Не помню, говорил ли я вам, что все это время я сидел в кают-компании. В рубке было как-то неуютно, я предпочитал думать внизу, в кают-компании. Так вот, скомкав и отбросив листок с цифрами, я встал и машинально прошелся по каюте. И остановился около портрета. Наверное, тоже машинально. Так уж получалось, что каждый раз, когда приходила беда, меня тянуло к этому портрету.

Может быть, потому, что перед отлетом она часто повторяла смешное заклинание. Не знаю, где она его отыскала… Старые, очень старые стихи:

Позови меня, позови меня, Если вспрыгнет на плечи беда, Не какая-нибудь, а вот именно Вековая беда-борода, Позови меня, позови меня, Просто горе на радость выменяй, Растопи свой страх у огня! Позови меня, позови меня. Позови меня, позови меня, А не смеешь шепнуть письму, Назови меня хоть по имени — Я дыханьем тебя обойму! Позови меня, позови меня, Позови меня…

…Экран полыхнул серебристым пламенем и погас.

Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.

Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…

— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.

Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна.

Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.

— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.

У двери он остановился.

— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите из окна.

Ланской остался один.

Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика, и все изменилось. То, к чему он привык, — немного сумбурное и почти всегда шумное — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды.

Через несколько часов он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить.

Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.

Людей много, и скульпторы изображают не столь ко людей, сколько людские качества и страсти: Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.

Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…

Тессем появился через полтора часа, как и обещал.

— Надо ждать, — сказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением, и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное, часа через три мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите. — И Тессем ушел.

Ланской не спал.

В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были странные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…

Вот что записал Ланской в эту ночь на Станции Звездной Связи:

«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это Тессем.

Он успел узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…

Здесь нечто иное, чем простая внимательность.

Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?… Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: существует нечто не менее важное, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века, или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?

…В черном круге окна холодно светят звезды.

Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора «Поиска» Шевцов.

Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие звезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды?

Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо спросить Шевцова.

Мне вообще многое неясно. Неясен прежде всего сам Шевцов. Тессем сказал: «Мечтатель». Пожалуй, это неточно. Я бы определил иначе: «Мыслитель».

Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.

…Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: «Поэзия — сестра астрономии». Так думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Евтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…

Иногда я завидую инженерам. Они могут уверенно сказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь, хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.

Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.

Меня всегда увлекали исторические образы: Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как. всегда, я начал с изучения эпохи. Среди материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и старые романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги: «Галактика Артемиды», «Страна зеленых облаков», «Лунный путь». Разумеется, космические полеты в них нисколько не походили на сегодняшнюю действительность. Но именно в этом и заключалась своеобразная прелесть. Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические морские змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет-, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.