– Непременно позвоню. Будь здоров.
Никита положил трубку, включил чайник, закурил у открытого кухонного окна. Вряд ли за этим звонком последует еще одна проверка. Теперь целую неделю его трогать не будут. Тур куплен, деньги заплачены, даже известно сколько. Тур действительно самый дешевый. Наверное, отель дрянной, пляж далеко, море грязное. Но какая разница?
У него оставалось два часа. Он налил себе чаю, вставил кассету в маленький диктофон, надел наушники.
– Я всегда хотел быть первым, – зазвучал на пленке тот же глуховатый начальственный баритон. – У меня было такое чувство, что я все могу, все умею, и, если у кого-то получалось лучше, я готов был в лепешку разбиться, лишь бы переплюнуть. Я с детства пытался доказать свое право, другим и себе самому, это тяжело, старичок, ты даже представить не можешь, как тяжело.
Полтора месяца назад, когда велась запись, за словом «старичок», как по команде, последовало похлопывание по плечу.
– Право на что? – услышал Никита свой собственный голос.
– На жизнь. На достойную, настоящую жизнь. На власть, если хочешь.
– Власть над кем?
– Над другими. Над всеми. Мне, понимаешь ли, это было как бы дано, но не до конца. Я ведь незаконнорожденный.
– Разве в наше время это важно?
– Смотря для кого. Отец мой был из самой что ни на есть партийной элиты. Белая кость.
– Да, это я слышал. Ты рассказывал много раз.
– Нет, старичок, погоди. Я много раз другое рассказывал. Молодой был, глупый.
– Привирал? – уточнил Никита с пониманием, без всякой усмешки.
– Ну, с кем не бывает. Привирал по молодости лет. Впрочем, про отца все чистая правда. А вот мама…
– Ты говорил, она у тебя врачом была, физиотерапевтом, что ли?
– Надо же, какая у тебя память, старичок. Не ожидал, честно говоря. – В голосе собеседника явственно прозвучало удивление и даже некоторое разочарование. Или настороженность? В общем, было слышно, как ему не понравилось, что у Никиты хорошая память. Он молчал довольно долго. Судя по тихому щелканью зажигалки, прикуривал, потом произнес задумчиво: – Разве я мог в твоем доме, при твоих интеллектуалах-родителях и всяких строгих бабушках рассказывать, что мама моя была банная официанточка?
– А почему бы и нет?
– Да потому… Это сейчас я не стесняюсь, время другое, и роли у нас с тобой изменились. А правда, Ракитин, смотри, как изменились у нас с тобой роли. Мог ли я тогда, двадцать лет назад, представить, что ты, Ракитин, будешь излагать для потомков мою скромную биографию? Мне ведь всегда хотелось написать книгу. И сумел бы, между прочим. Эх, было бы у меня свободное время, я бы не хуже тебя написал, старичок. – На этот раз вместо похлопывания по плечу последовало лукавое подмигивание.
– Ну так что же ты ко мне обратился? – тихо спросил Никита.
– Я ж объясняю – времени нет. Как говорится, каждому свое. Я политику делаю, ты книги пишешь. Тебе деньги сейчас нужны позарез, так сказать, вопрос жизни и смерти. Вот я и решил дать тебе заработать. Доброе ведь дело? Доброе. А мне нужна качественная биография, и я не хочу, чтобы кропал ее какой-нибудь безымянный журналистишка. Книгу про меня напишет настоящий писатель. Известный. Профессиональный. Я могу заплатить, а ты уж, будь любезен, добросовестно меня обслужи. – Опять последовал здоровый раскатистый смех, и потом, уже серьезно, собеседник произнес: – Не обижайся, старичок. Шучу.
– Я оценил твой юмор. Слушай, а почему же тогда такая страшная секретность? Почему никто не должен знать, над чем я сейчас работаю?
– Хочу, чтобы это был сюрприз для широкой общественности. Представляешь, какой это будет сюрприз, какая бомба?!
– Ладно, – произнес Никита задумчиво, – будет тебе бомба. – И подумал: «Хитришь ты, старичок. Ты бы с удовольствием организовал широкую рекламную кампанию и рассвистел на весь свет, что писатель Виктор Годунов отложил все свои творческие замыслы и занят работой над книгой о тебе, драгоценном, потому что твоя биография куда интересней любых смелых фантазий писателя Годунова. Но ты наступил на горло собственной песне и держишь наш с тобой творческий союз в тайне из-за того, что боишься: вдруг узнает об этом один человек? Самый важный для тебя человек. Твоя жена. Ей вовсе не понравится, что я тебя, как ты выразился, „обслуживаю“, и начнет она задавать тебе массу ненужных вопросов, которые могут привести к глубоким семейным разногласиям, а еще, чего доброго, поставит условие, чтобы обслуживал тебя кто-то другой. Кто угодно – только не писатель Годунов. Конечно, потом она все равно узнает. Но книга будет уже написана…»
– Так что там у нас с мамой? – спросил он, закуривая.
– Что с мамой? Официанточка. Знаешь, из тех, которые в кружевных передничках с подносом в предбанник заходят: «Петр Иванович, чайку не желаете?» А кроме передничка, на ней ничего. Ну разве бантик какой-нибудь в прическе. Так вот и был я зачат, в банном поту, за самоваром. Номенклатурная полукровка.
– Может, мы так и назовем книгу?
На пленке послышался раскатистый здоровый смех. Никита отлично помнил, как, отсмеявшись, собеседник уставился на него совершенно стеклянными злыми глазами.
– Это, старичок, не повод для шуток. Это боль моя.
Послышался легкий щелчок. Он разжигал свою потухшую сигарету, потом стал ходить по комнате из угла в угол. Пленка запечатлела звук его тяжелых, мягких шагов.
– При Хруще папа мой сидел смирно, занимал непыльную должностенку в крайкоме. Я, ты знаешь, пятьдесят седьмого. В шестьдесят четвертом, когда скинули Хруща, партаппарат стало трясти. Моего папу вынесло наверх, засветила ему должность первого секретаря, и тут какая-то сука возьми и стукни на него самому Леониду Ильичу, мол, с моральным обликом у этого коммуниста не все ладно. Есть у него побочный сынок от банной девочки. Рассчитывали на семейственность Леонида Ильича, думали, он осудит такой открытый разврат. А получилось наоборот. Брежнев сказал: «У мужика сердце широкое, гулять-то все гуляют, но есть такие, которые потом от детей своих отказываются. А этот признал сына. Хороший человек». И тут же, за банкетным столом, в охотничьем домике, был мой папа утвержден первым секретарем Синедольского крайкома партии.
– Брежнев именно так и сказал? – спросил Никита.
– Ну, примерно. Там ведь, в охотничьем домике, не было ни диктофона, ни стенографистки. В общем, одно ясно. Своим возвышением папа обязан мне. И он об этом не забывал до конца дней. К тому же мой сводный братец, единственный его законный наследник, начал здорово пить. Ему уже стукнуло двадцать пять. Ни учиться, ни работать не желал. Баб менял, из Сочи не вылезал. И вечные скандалы, то витрину в ресторане разобьет, то на глазах у всех какой-нибудь провинциальной актрисульке под юбку полезет. А однажды в Москве, в Доме работников искусств, взял и помочился в рояль.
– Что с ним стало потом? – перебил Никита.
– С кем? С роялем? – Собеседник опять разразился здоровым смехом. – Вот это, кстати, ты не забудь включить, – наставительно произнес он, отсмеявшись, – очень характерная деталь.
– Непременно, – отозвался Никита, – что стало с роялем, понятно. А сводный брат?
– Ну, тоже понятно. Спился. Сидит в дорогой психушке, маленьких зелененьких крокодильчиков ловит, – последовал легкий смешок, потом голос стал серьезным и задумчивым, – а вообще, старичок, над семейной историей придется подумать. Здесь начинается самое трудное. Кто был мой папа, знает весь край. Врать нельзя. Но всю правду писать тоже нельзя. Красивого там мало. Ему тогда подвалило к пятидесяти, а маме едва исполнилось восемнадцать. Он, конечно, был добрый человек, заботился о нас. Мама ни в чем не нуждалась, я ходил в лучшие ясли, в лучший детский сад. Однако номенклатурные дети из высшего эшелона садов-яслей не знали. Дома росли, с нянями, гувернантками. В яслях-садах со мной были дети приближенной челяди. Шоферов, горничных, садовников, охраны. Хотя, с другой стороны, я им не совсем ровня. И сразу, с пеленок, чувствовал это.